В доме бегали, падали, кричали, смеялись, плакали, веселились трое малышей-погодков, две девчушки и мальчик, только, видно, научившийся ходить. В доме счастливо, подумал Костенко и сразу почему-то вспомнил тот вечер, когда Маша ушла в больницу делать первый аборт, а было им тогда по двадцать три года, она училась, он начал работать в МУРе, зарплата – сто десять (тогда, правда, звучало лучше – тысяча сто), комнаты не было, снимали угол в Кунцево, испугались. Простить себе этого Костенко не мог, но он к этому пришел не сразу, такое сразу и не понимаешь вовсе, только с годами, о т д а л я я с ь от самих себя (ибо молодость и есть единственно истинный т ы), начинаешь понимать всю невозвратимость, преступную невозвратимость случившегося. Господи, ну ютились бы втроем, ну отказали бы себе еще в двух порциях мяса, черт с ним, разве ж хлебом единым живы?! Зато сейчас человеку было бы уже двадцать пять лет...
– Вы проходите, проходите, пожалуйста, – как-то открыто, радостно пригласила Галина Ивановна, приемная сестра в р а г а, за которым шел Костенко. – Я их скоро спать уложу, они у меня спят при открытых окнах, сразу угомонятся. Садитесь, располагайтесь, чай сейчас будет готов...
«Будь я проклят, – подумал Костенко. – Если бы она была одна, я бы спокойно выполнял свой долг, а мой долг сейчас состоит в том, чтобы быть змеею, хамелеоном, а здесь бегают эти люди, прекрасные, лобастые люди. У всех младенцев лбы Сократов – как интересно, а?! Мужчина начинает понимать красоту младенца только в моем возрасте, дожить бы до дедовства – вот счастье, а?! Как бы по дереву незаметно постучать?»
Галина Ивановна унесла детей, уместив их всех – каким-то невообразимым, стремительным движением – в одной руке. Они обвили ее шею, грудь, голову толстыми ручонками, начав кричать Костенко: «Даданьи, даданьи!»
– До свиданья, люди, – сказал Костенко, прокашлявшись, – спите на здоровье.
Женщина вернулась быстро, в комнате, где стояли кровати, была уже тишина, засыпали дети действительно мгновенно, а может, и не заснули еще, но мать сумела приучить их к тишине в спальной комнате.
– Сейчас, – сказала она, – теперь я пущу других детей, они чумятся, я боюсь, мои архаровцы их затискают.
Она открыла дверь на веранду, и оттуда влетели четыре щенка, южнокрымские бело-желтые овчарки, ринулись кругами по комнате, скулили, целовали ноги хозяйки, прыгали, сшибая друг друга, только б первому тронуть носом руку б о ж е с т в а.
– Сейчас, – сказала Галина Ивановна, – они тоже быстро устанут, только-только оправляются, уколы-то я им вкатила свои, от души...
Щенки действительно устроились около ее ног, когда она села напротив Костенко.
– А теперь давайте говорить, – открыто и добро улыбнулась женщина. – Мне сказали, что вы из газеты...
– Меня просили написать о самом интересном в крае... А самое интересное – судьбы людские, вот почему я начал с визита к вам.
– Как доктор говорите: «Начал с визита». Так старые доктора выражались...
– Расскажите о себе, Галина Ивановна, о своей жизни...
– А что рассказывать-то? Счастлива я – и все тут. Дети, муж, собаки, живность... Соседи хорошие...
– Сначала сказали об живности, а потом уж соседи?
– Конечно, – удивилась женщина, – а как же иначе? Животные хоть и лишены слова, но они ж наши «меньшие братья»... В чем-то нас лучше, я в это верю... У них чрезвычайно развито чувство благодарности; посмотрите в коровьи глаза – вам страшно станет, если вы еще до конца не заурбанизировались...
– «Дай, Джим, на счастье лапу мне, такую лапу не видал я сроду», – прочитал Костенко.
– Именно... Вы замечали, как собаки и кошки кладут свои р у к и вам на колени? – спросила женщина, ненавязчиво поправив Есенина. – Возьмите собаку за р у к у, поговорите с ней, вы почувствуете, как живет ее л а д о н ь; пожалуй, их руки более жизненны, более чувствительны, чем наши...
– Когда вы ощутили в себе такую любовь к животным?
– Когда впервые столкнулась с людской несправедливостью.
– Когда это случилось?
– Когда отец ударил маму...
– Простите... Это вы о родном отце?
– Родного я не видела. Я считала, что Кротов и есть мой отец...
– А отчего он ударил маму?
– Она гладила ему пиджак, черный у него был, английский, он его за всю жизнь только раз пять и надевал, а я котенка принесла, а он мяукал, и мама стала его кормить кефиром с пальца, тот сосал палец, успокоился, не плакал, а потом запахло дымом – про утюг мама забыла... Прибежал он... Ну и ударил... С тех пор я перестала его воспринимать – какое-то черное пятно перед глазами.
– Но мама умерла, не пережив смерти Кротова – разве нет?
– Привычка это... Не инстинкты, как у животных, не внутренний, врожденный разум, а именно привычка...
– После этого случая вы и уехали от них?
– Не сразу. Я ведь еще училась, да и маму было жаль...
– Они очень страдали по Коле?
– Свыклись. Сначала надеялись, что вернется, очень ждали в пятьдесят шестом, думали, сидит, не пишет, не хочет отца подводить, знаете, как тогда на родственников репрессированных смотрели... А он еще давал уроки на дому, а за это сразу б погнали из школы!
– «Он» – это... Кротов?