Его вдруг передернуло, руки похолодели —
Кротов распахнул дверь; провизжали несмазанные петли; вошел в темные сени; услышал мужские голоса; замер, хотел было тихонько уйти, но, видимо, дверь открывал неосторожно.
— Заходи, кто там! — услыхал он мужской голос.
Кротов вошел в дом. За столом сидели два солдата: один лет пятидесяти, второй молоденький. Старуха доставала из печи чугун. Пахло вареной капустой.
— Здравствуйте, — сказал Кротов. — Мне б только мамашу Грини Милинко повидать, я с ним в одной части…
— Ой, миленький, — заохала старуха, лицо треугольником — от голода, видать, да и оттого еще, что платочек так повязан был, белый в черный горошек. — Заходи, сынок, заходи! Вот радость-то: и брат в гости приехал, и племяш, и сыночка друг. Садись, садись к столу!
Кротов бросил свой рюкзак в угол, неловко, боком присел на табуретку. Старик протянул ему руку:
— Горчаков я, Андрей Иванович, а это-сын мой, Иван…
— Лебедев, — сказал Кротов. — Гриша.
— Ну давай, Гриш, за скорую победу и с возвращеньицем…
Выпили, закусили галетами и свиной тушенкой.
— Что ж это я?! — засуетился вдруг Кротов. — У меня ж тоже в рюкзаке кое-что есть к столу…
— Оставь, — сказал Горчаков, — ты ж не здешний, уважил старуху, пришел от сына, береги на дорогу… Сам-то откуда?
— Из Смоленска… А я ведь, мамаша, принес вам радостную новость: Гриня орден получил и отпуск, так что ждите, вот-вот прибудет.
— Ой, господи, Андрюш! Вань! Гриня едет! Господи, вот счастье-то! — старуха поставила на стол чугун с вареной капустой, заправленной американской тушенкой, отерла кончиком платка глаза, в которых показались слезы, перекрестилась на образа. — Отец не сможет на сына полюбоваться, белы косточки от него остались…
— Ладно, радости горем не перечь, — сказал Горчаков, — Гриня выжил, и то богу поклонися… Выпьешь, что ль?
— Да как за это не выпить? — то плача, то смеясь, ответила старуха, и вдруг Кротов увидел, что не старуха она вовсе, убрать бы морщины да покормить — красавица еще, и глаза — с блюдце, синие, северные. Неверно говорят, что холодные они, в них жару побольше, чем в иных черных…
Ели молча. На висках выступил пот. Женщина ела мало, по-птичьи, следила, как едят гости, сразу же — как только тарелки пустели — подкладывала еще, не спрашивая…
«А Гретта всегда пытала: «Еще хочешь?» — вспомнил Кротов свою ювелиршу Пикеданц. — А как ей ответишь, что, мол, хочу? Я ж от природы скрытный и застенчивый. Хочу, а вслух не произношу, злюся, а озлившись вконец, жахаю промеж глаз от всего сердца».
Выпили еще по одной, женщина и ее родичи петь начали, на два голоса пели. Кротов, сказавшись пьяным, вышел, присел на завалинку, прислонил голову к бревнам — сосна, тепло хорошо держит, впервые за четыре года подумал: «А может, зря я тогда к немцу рванул?»
Он свернул козью ножку, махорки татарка Роза отвалила от души: татарки — добрые. Затянулся, закашлялся, самокрутку бросил, втер башмаком в землю. Яростно втирал, глубоко. Увидал червя, тот выползал из-под башмака, набегая на самого себя мягкохрящистыми кольцами. Кротов долго наблюдал за тем, как стремительно сокращались эти кольца, как червь уходил от башмака. Ну давай, ползи, милый, ползи, думай себе, что спасся, скорее, дальше ползи, ишь, и торопиться перестал, успокоился, вроде людишек, тоже, как успокоятся, так и расслабляться начинают, а нельзя, конец это, погибель.
Он дождался, пока червь отполз подальше, крадучись, поднялся с завалинки, подошел к твари, опустился на корточки, чиркнул спичкой, поднес ее к голове червя — тот начал извиваться, откуда только сила в нем взялась такая, словно хлыст бился.
И вдруг Кротов ощутил на себе взгляд. Он умел чувствовать взгляд; он понял, что смотрят на него из окна. Спичку он не сразу бросил, продолжал червя жечь, потом рухнул на колени,
«Ну решай, что будешь говорить, — приказал он себе, — и не вздумай голову поднять, не покажи вида, что почувствовал, как они тебя рассматривали, когда ты божью тварь жег».
Он медленно поднялся с колен, втер червя в землю ногою, вытер глаза, будто слезы убирал, постоял,
За столом молчали.
Кротов сел на свое место, поднял стакан: