Он будто услышал мою мысль, остановился и вопросительно посмотрел на меня. Недобро ухмыльнулся.
— Что, умаялся, паря? Ну, поостынь чуток. Заглянь в комнатку-то заново, не воротился он? Нет? Ну, на нет и суда нет. Так что ты там говоришь,
Я слыхал, что это было на воротах Бухенвальда написано, концлагеря немецкого. А лагеря эти как назывались, помнишь?
А вот в лагере смерти, где всем без исключения один путь заказан — в
Я промолчал, раздосадованный, что он каким-то образом ухитрился подсмотреть то, что я писал. Рука никак не проходила — пальцы болели и кололо в предплечье. Навскидку вышло не меньше десяти листов крупного неровного почерка — я отвык писать так много от руки.
Но ощущения, что я закончил, не было. И даже вертелось в голове два слова далее: «Хуже всех…» А чего
— Один человек известный однажды сказал примерно следующее, — менторствовал горбун. — Мол,
Оплошно лишь то, что догадка показалась ему такой ужасной, что стала доказательством невозможности смертного царства. Больно уж страшен подобный мир. Слишком противен он духу земному. Так вот и баран, который на лужайке травку щиплет, про скотобойню не поверит, если рассказать ему про будущность его неизбежную. Не может такового быть, и точка. Только люди хуже баранов. Баран не знает, как оно есть на самом деле, а человек не хочет знать, противится знать, упирается знать. Барана против его воли мертвят, а люди своеручно духу своему пропуск в Освенцим выписывают… Нет, нет, паря, не взбрыкивай! Не тот, что
— Вообще-то это гадство все, — вдруг брякнул я неожиданно. — Неправильно все это. И то, что вы говорите, тоже неправильно.
— Ути, ути, — оживленно подхватил горбун, сделав быстрый шаг к столу. — Что это за такое?! Что неправильно? И что тогда правильным будет?
— Да во всем! Да в том же концлагере вашем. В Освенциме погибли миллионы человек. И вряд ли кто-то из них попал туда по своей воле. А тем более смерть свою принял. А
— Не ори, не глухой.
— Да, ни хуя себе, не ори! Да буду я орать! Да вы почитайте только, что написано! А в тот раз я
— Не ори, говорю! Цыц! Чего разорался? А что я урод, справедливо это? Что люди глаза от меня воротят, это справедливо? Что ты тут сидишь, к столу прикрученный, справедливо? Что Андрюшенька мой по спине тебя так ебошит, что кровью харкаешь, справедливо это?
А у него, у Андрюшеньки, — если б ты ладошкой поводил, — у самого легкое в двух местах прострелено. Может, это справедливым выйдет? Остынь, паря, убери свои щи,
Гнев мой схлынул так же быстро, как и возник, — растворился, потонул в бессилии. Только рука заныла, заколола еще больше, суставы выламывало пытошной судорогой. Несколько минут мы молчали, не смотря друг на друга. Я растрясывал свою руку и пытался понять, почему горбун не проявляет ни малейшего интереса к моим записям.