– Слушай, Алёна!.. – кричал он в трубку. – Никому не говори о нашем разговоре! Даже маме не говори. А бабушку люби. Люби, кого хочешь любить! И не горюй. Всё зависит от тебя… На днях я приеду и мы с тобой обо всём поговорим. Хорошо?..
– Хорошо…
Дмитрий как никогда аккуратно и твёрдо установил трубку на рычаги.
Неандерталец
«В начале было Слово…» – читала за печью, в своей светёлке, набожная Элла.
«В начале было Слово, – думал Люлин, находясь с другой стороны печи, у полыхающей подтопки. – И это слово было –
Оно так и виделось ему: сидел неандерталец у костра, глазел на ладонь, сжимал и разжимал пальцы, отбрасывающие на своды пещеры головы гидр; и, разрывая гортань, смазанную пёрышком Энгельса, мучительно произносил:
Рука добывала еду, еда наливала кровью чресла – и сверху пялясь на телесную свою метаморфозу, неандерталец изумлённо восклицал: «Уй!»
Слово нежное, с першением в нёбе приходило само собой:
А потом всё угасало. Из тёмных глубин, из нелепых звуков рождалось жуткое слово
Люлин жёг осину, дрова древние, пещерные, без удушливого дыма и срамотной копоти; в России их ещё называли «царскими».
Завтрашний день не заботил, опять безделье и переживание боли. Три дня назад кисть руки придавило скатившимся бревном, когда заготавливал дрова. Тут через лес тянули ЛЭП, навалили столетние ели в полтора обхвата, бери – не хочу. Люлин отсекал бензопилой бочонки, грузил в «Ниву», где снял заднее сиденье. Цеплял ещё бревно тросом. Хотел справиться в апреле, пока прохладно. Летом топором не помашешь. Разделался с чурбаном – и уже устал, духота, испарина. Тем паче, ель – не осина. Еловый бочонок – это кряж. Стянут сучьями, как болтами. Без клиньев и кувалды не справиться. От сотрясающих ударов болят кости, в суставах люфт, трясутся руки. Нет, трудно далась ему нынче ель. И напоследок прошлось бревно по кисти, как по блину скалка.
Теперь марлевый кокон неподвижно лежал на его колене…
Люлин когда-то носил галстук, учился на филолога. Но судьба совершила крен, и вот он уже тридцать лет как мужик. Однако эта самая недоученность оставляла для него калитку в этимологию отрытой. Он читал словарь Даля, вдумывался в звучание слов и удивлялся: как точно, соответствуя предметам и действиям, рождалась первичная речь. Современный словарь, безусловно, замусорен. Очень не нравилась Люлину иностранщина, а ещё, например, слово
Люлин перекинул ногу за ногу, достал сигарету. Подцепив совком уголёк, прикурил. Печь нагрелась, тяга усилилась – и дым проворно улетал в трубу.
«У каждого народа свои звуки», – думал Люлин. На татарском рука –
Или тормозное немецкое, как лошадиное тпру-у! –
А как
Люлин вынул из грудного кармана телефон, одной рукой набрал номер.
– Алё. Ислам? Не спишь?
– Слушай, если бы я спал, то всё равно уже не сплю, – послышалось в трубке.
– Извини. Скажи, как по-татарски
– Опять? Зачем тебе?
– А на-до! – заулыбался Люлин. – Положу в ящик, где лобзики…
– Слышь, я уж не помню, – честно протянул Ислам. – Кажется,
–
Люлин отключил телефон.
Улем. Звучит не страшно. Да ещё так же, кажется, жена Ислама называла сына –
Люлин опять взял телефон, набрал другой номер.
– Чеслав Станиславич, привет! А как по-немецки
Местный хирург Чеслав Станиславович – поляк, но по отцу немец.
Он был не в духе и ответил коротко:
–
– Тот? Федот, да не тот! – пытался пошутить Люлин, как бы извиняясь этим за столь позднее вторжение.
– Саш, я болею.
– Извини, – буркнул Люлин и отключился.
Люлин считал, что и английский язык менее выразительный, чем русский.
Он вообще для себя открыл, что русские – это неандертальцы, а все европейцы – кроманьонцы, презренные каннибалы. И поляки, и французы, и англы. И речь у них… одни от брезгливости пшикают; другие воркуют, как ходящие на еду голуби, третьи от чопорности кривят рот – при гласных заводят челюсть за челюсть, вот-вот схватит судорога. Они всю жизнь ненавидели русских, неандертальцами питались, и потому мы цедим сквозь зубы: сволочи!