Зальц скатился в кювет, в журчащие потоки. Грудь сдавило одышкой, во рту ощущался неприятный металлический привкус – не то от кислотного дождя, не то от бронхиального кашля…
Когда он добрался до села, небо ещё ворчало, угрожая в вышине кроваво-бурыми отвалами туч…
Он поднялся по ступенькам гостиницы и увидел Тихона.
– Зер гут! – крикнул тот с лавки.
– Зашибись, – пробормотал немец и скрылся в темноте коридора.
Ночью он с трудом уснул.
А утром лежал с перерезанным горлом. Лежал один, всевидящий и онемевший, среди огромного мира, как полюс средоточения всего мыслящего…
Возле одра толпились местные жители, качали головами и тревожно шептались. Появлялся мальчик. Осторожно выхаживал вокруг тела, заглядывал в сквозящую рану. И всё, косясь на печатку Зальца, лежавшую с ладонью на груди, повторял: «Гут, гут, гут». А потом нагнулся и, смеясь, старея в злорадном ощере, змеиным шёпотом выплюнул Зальцу в лицо: «Зашибись!»
Зальц дёрнулся, судорожно разодрал слипшееся веко, вскочил и захромал к окну, задыхаясь…
Через четверть часа он требовал машину, чтоб его отвезли в Гомель.
Когда он сходил с крыльца гостиницы, хромой Тихон мрачно наблюдал за ним из окна его же номера… Господин Зальц отвернулся – и его побрал ужас: Тихон стоял уже во дворе, за штакетником. Поправлял на метле прутья и улыбался – юродиво, виновато.
«Дурак! Мальчишку я убил! Ферфлюхте!..» – обругался Зальц про себя с сердцем, сел в кабину, хлопнул дверкой, и машина поехала.
Такая жестокая
Белые чулки, штопанные чёрной нитью, – это стволы берёз. Их будто развесили вдоль тропы на бельевой верёвке. Там растут бузина, боярышник. Есть забор, возможно, калитка. На калитке скособочился почтовый ящик, куда уже давно не приходят письма. Тихое патриархальное захолустье. Кажется, там притаилась истина, и когда подолгу глядишь на куст бузины, скамейку, веришь, что они о чём-то думают.
Остановится возле пенсионер с авоськой, сядет на край скамейки, уймёт одышку, достанет аптечный флакончик, выпьет изрядно капель. И, хмелея от спиртовой настойки, любуясь божьим светом, вдруг ощутит, что жизнь-то прожита счастливо.
Прохожая девушка замрёт на полушаге, вынет из ушей наушники, будто кто-то её окликнул, осмотрится, увидит лавку, неосознанно направится к ней, сядет, прижмёт пальцы к вискам, и, пребывая как в полусне, вдруг почувствует, что влюблена.
А вот первоклассник возвращается с уроков, усталый, голодный и опустошённый. Ему не хочется домой, у него двойка, в тетради всё исчёркано красным, будто порезал над ней палец… «Э-хе-хе!..» – вздохнёт бедолага, опускаясь на лавку и сознавая, как сложна и трудноподъёмна его жизнь.
В каждом провинциальном городе есть такие загадочные места.
Когда-то в старой Казани между парком Горького и Арским кладбищем находился спуск к песчаному пляжу на реке Казанке – серая лента асфальта. Слева над ней нависала гора, справа под кладбищенским холмом темнел овраг, заросший крапивой. Матёрая, в жемчужных гирляндах, эта нежить из пропасти источала жуть, звала как пасть растения-людоеда…
Вот мы плетёмся в гору после долгого купания, измождённые, извяленные на солнце старички… Вдруг трескается небо и ударяет ливень. Такой сильный, что кажется, нас смоет. Крапива в овраге мгновенно смята, будто взорвался над ней инопланетный шар, по асфальту навстречу валом несутся горбатые струи. Как стаи живых рыб, бьются о щиколотки и отскакивают. Сестра крепко держит меня за руку, голову наклонила, распущенные косы полощутся, как рушники. Вода заливает ей глаза, она закрывает их ладонью и старается улыбаться, чтоб я не боялся.
Из посёлка Калуга купаться мы ходим через улицу Зинина, тогда деревянную, с пахучими липами вдоль тротуара. Заходим в угловой магазин «Обувь» – понюхать острый запах натуральной кожи. В магазине просители редки, и мы испытываем наслаждение, что нас не выгоняют.
Переходим улицу Ершова, совершенно пустынную. На конечной петле 8-го трамвая густо пахнет мазутом, индустрией. «Вечного огня» ещё нет. Стоит колонка. Из неё обязательно пьём, мочим головы, набираем в бутылки воду. Из ворот Арского кладбища глядят на нас лютеранские надгробия.
Долгая кладбищенская ограда тянется до крапивного оврага. Скрытая от солнца старыми деревьями, могильная земля за оградой в жаркую погоду преет, издаёт сладковатый запах. Робко приникаем к решётке и, шевеля губами, читаем имена и даты умерших. От слов «раб Божий…», «преставился…», «милостию Божьей» веет угрозой. Трепет вызывают и сами деревья, огромные, вековые. Комли их бугрятся над могилами, вылезая из тел людей. Кто-то в ужасе отскакивает от ограды, нервно гыгыкает и отпускает затрещины, пугая товарищей.
Дальше ещё ворота, за ними – старинный флигель из красного кирпича. То ли склад, то контора могильщиков. Мы трещим наперебой, что во флигеле живёт поп с попадьёй. Кто-то даже их разглядел в тёмных покоях – оба в высоких клобуках, молились перед иконостасом, а потом поп, узрев подсматривающего, яростно погрозил тому пальцем и задёрнул занавеску.