— Спину вам потереть? — предложил Волчек. — Вы не стесняйтесь, мне приятно с вами поговорить. Здесь, в бане, поневоле на эту тему наблюдаешь, сопоставляешь, думаешь. И сам, как говорится, открыт. Вы пользуйтесь случаем, вникайте. В одежке я, глядишь, по-другому обернусь. Не обессудьте за небольшую лекцию. Она, кстати, имеет прямое отношение к анекдоту с вашим отцом и поискам выхода. Хотя я ставлю вопрос гораздо шире. Мы с вами воспитаны отчасти на добродушных теориях просветителей разных веков: разденьте короля и крестьянина — и вы их не различите. Не знаю, видели когда-нибудь эти люди голого короля и крестьянина? Такие разговоры напоминают мне детский вопрос: а как же без одежды узнают, кто мальчик, кто девочка? Как раз в одежке-то сейчас, в наше время, людей не различишь. И президент и бродяга в одних джинсах ходят. Все — равноправные граждане и, безусловно, должны быть таковыми. Юридически, по закону. Как женщина по закону должна быть равна с мужчиной. Но фактически, по природе? Равенство — это равноправие, но не равноценность. Вот оглянитесь, здесь это, как говорится, обнажено. По голому только и можно судить. Вот хоть этот удалец напротив — вон который окатывается сейчас из шайки: без одежки и паспорта узнаете о нем все, вплоть до имени, возраста, биографии, склонностей и художественных вкусов…
Малый был действительно колоритен благодаря подробной татуировке. На правой кисти в лучах восходящего солнца сияла цифра 1940, под ней имя Лева, на левой — крест с датой 1952 и надписью: «Спи отец». На каждом пальце обозначены были перстни и кольца. Левая нога позволяла прочесть девиз: «Все равно убегу», правая жаловалась за двоих: «Они устали». На плечах изображены были погоны с тремя полковничьими звездами, а во всю спину простирался собор Василия Блаженного, наколотый недурным художником, не имевшим, правда, подходящих красок, — вся монументальная фреска исполнена была какой-то линялой дрянью. Даже на срамном месте читалось что-то неразборчивое — но это уж можно представить что. Живопись довершал длинный шрам на боку, от ребер вниз, весьма похожий на след скользнувшего ножа.
— Ну, этот даже слишком на ладони, — удовлетворенно подытожил Волчек. — Наводит на жутковатую мысль учредить вместо паспорта и характеристик татуировку. На всю жизнь — не увильнешь, не подделаешь… Но возьмите любого. Вот этот красавец, так превосходно снаряженный, и этот, полукастрированный самой природой. В одежке-то он, поди, представительней, и ему тоже многого хоцца, — журналист подчеркнуто произнес «хоцца», — и очень даже хоцца, уверяю вас. Разве он виноват, что таким родился? — желания-то у него не обкорнаны вместе с природой. Один способен полчаса вылежать на верхней полке, другой не выдержит и минуты. Или вон, смотрите, подходит к крану без очереди, и его пускают. Неизвестно почему, но пускают… Потому что Петр Гаврилыч — он и здесь Петр Гаврилыч. Хоть вроде и не сильней других и здесь никто не знает, что он начальство. А что-то в нем есть. А вот в этом нет, он почему-то десять минут ищет свободную шайку и не может найти. Так и вымоется в шаечке для ног, недотепа. А если ты тем более горбат? шестипал? если ты чернокожий, обрезанный, дворянин, гений о семи пядях во лбу? Есть же, наконец, разница, родился человек красавцем или нет, с голосом или безголосым. Даже разница, родился ли он в Москве или в вашем благословенном Нечайске. Судьба начинается отсюда.
И этот возвращает мне те же мысли, — в который раз за последние дни удивлялся Антон Лизавин. — Все на разные голоса толкуют одно. И Милашевич, и Гегель, и потомок Николая II, и призрачный актер за угловым столиком. Люди разные, и всяк устраивается, как может, всякая судьба имеет свои основания, всякий анекдот разумен для наблюдателя, знающего, откуда и почем элита. Как эхо из разных углов мне же в ответ. Но какой холодноватый, отчужденный у всех звук! Что с ними произошло по пути?.. Голос маленького журналиста обретал напор, он возвышался в своем тазу под гулкими банными сводами, как на постаменте, под его взором расстилался пейзаж с мыльными отработанными реками и ручьями, с голыми скамьями и голыми людьми в голом отчетливом пространстве. Все здесь было откровенно, очевидно и грохот полезного труда вздымался к запаренным небесам.