Лишь потому называлась кабинетом проходная эта комната, что стоял здесь рабочий стол, а вообще-то была пустынновская спальня. Две деревянные кровати, столярный опыт самого Василья Прокопьича, стояли в углу, пара полотенец висела над ними… да и все здесь было попарное: старики честно делили и огорчения и блага жизни пополам. На столике, сделанном из старого ящика и покрытом салфеточкой, лежала раскрытая Библия. Пока хозяин ходил за стульями, я заглянул: Василий Прокопьич читал об отце отцов земных, Ное. На видном месте, против кроватей, висел фотографический портрет мужчины, увеличение с маленькой карточки. Перекошенное расплывчатое, как видение, с выпуклыми глазами лицо мужчины было ужасно, хотя фотограф и пытался смягчить его усиками. Но и сквозь искажение это я увидел в нем знакомые Лизины черты и смятенно догадался, что это и есть Петр Голевский. Значит, так нужно было Пустыннову, чтоб беспрестанно, днем и ночью, глядел в него повешенный его друг.
— Известно ли тебе, Ахамазиков, — приступил Васил Прокопьич, внося стулья, — что не все у нас благополучно?
— Помилуйте, откуда же мне… — осмотрительно вильнул я.
— Андрей растратил три тысячи рублей.
— Андрей Васильевич прохвосты, — сочувственно осудил я.
— Не спеши… Не сердись на дружескую правду, но ты глуп, Ахамазиков. Нет, не обижайся, я высоко ценю твое сердце! — придержал он меня за колено, заметив мое движение. Андрей честный, он у меня славный, он не вор, Яшка врет. Яшка думает, что жизнь можно пристращать параграфом. Нет, жизнь стоит на земле, темной и… не девической.
С трепетом я видел, что Василий Прокопьич пьян, он задыхался, глаза его были выпучены, как у Петра Годлевского на стене.
— Вам бы водички глотнуть, — осторожно посоветовал я.
— Да, я выпил, Ахамазиков. Но ты свой, у тебя сердце. У кого сердце, тот мне не страшен… а винцо-то приятное, я не знал, все как-то шиверт-навыверт стало. Хм, какой у тебя нос маленький, даже плакать хочется… Знаешь, кто я есть, Ахамазиков? Я — Ной… — шепотом признался он.
— Какой же вы Ной, вы просто Василий Прокопьич! — с каторжным лицом пошутил я.
— Погоди!.. Андрей — это разум и совесть мои. Если б ты знал, как они блудят, когда нарушена их девственность. Ты думаешь, в Андрее бес?.. В него Петр вселился, да-да! — Он ткнул пальцем в направлении портрета. — Это Петр пришел за мной.
— На вашем месте снял бы я портретик. Этакий и аппетит отобьет, — посоветовал я.
— Пускай, пускай висит… Вот верчусь, а сказать все не умею. Но в книге есть место: «…и увидали наготу отца, и прикрыли его». Слушай, ведь хоть рогожкой, да прикрыли его! А мой не смог… да и чем прикроешь, чем? Ты слышал, он над книгой работал, а потом сжег ее. Он самого себя растратил…
— Мм… и большая книга? — беззвучно поинтересовался я, не сразу овладевая пошатнувшеюся мыслью. — Притопнуть бы вам на него. Ведь отец вы, имеете высокое право.
— Нельзя… Сын, безумная вещь — сын. Ты сам знаешь, у тебя дочь. Кстати, как ее здоровье? — странно спросил он, и я, разумеется, не ответил ему.
Все его вступление было нарочное, он сознавался загадками, ключа к которым не давал. Он старался разжалобить меня образом вощанского Ноя, но я вовремя уразумел это.
— Нужно мне покрыть Андрееву кражу. Я сам поеду и буду просить, чтоб приняли проклятые эти деньги, но сперва нужно достать их. Слушай, Раздеришин сватается к Лизе… выродку угодно именно Лизой утолить свое мечтание. Он просил меня переговорить с нею и в случае успеха обещал деньги… но мне совестно употреблять во зло Лизино уважение. Понимаешь, я никогда… никогда еще не занимался сводничеством. До этого я еще не дошел. Кстати, почему это я зову тебя на ты, а ты меня на вы… надо нам по-равному, по-справедливому. — Он заикнулся и сорвался на хрип: — Спаси меня… от этой пучины, Ахамазиков!
— Каким же это образом? — отстранил я его искательные руки.
— Я слышал, у тебя есть сбережения…
— Какие же у меня деньги? — как и он, не глядя в глаза, защищался я. — Вот пятнадцатого получит Катюша жалованье, рублей десять смогу уделить. А такой суммы… да вы просто обижаете меня подозрениями такими.
— Я отдам… — настаивал Пустыннов. — Живого человека спасешь… это почетное, а не обидное предложение.
— Если вы не оставите этого разговора, я уйду, Василий Прокопьич!
Он замолчал, и даже в сумерках видел я на его лице багрец великого конфуза.
— Яблочко хочешь? — спросил он, беря его с подоконника.
— Коричное? — с достоинством осведомился я.
— Нет, анис.
— От аниса у меня десны болят.
Я и сам поверил, что у меня нет таких денег. Я встал и отошел, а Василий Прокопьич все сидел, одержимый душевной лихорадкой. Я снова разглядывал черты Годлевского, но ничего не соображал, точно и сам я напился. Мне даже померещилось, что Годлевский мне подмигивает. Я с отвращением отвернулся, а тут пришла Анна Ефимовна приглашать нас к чаю. Обрадованный избавлению от нравственной моей пытки, я поспешил выйти из комнаты. Однако дьявол мелкодушия приклеил меня к полу тотчас же за ситцевой портьеркой.