И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.
Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.
— Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.
Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, — заключил он и принялся за третий расстегай.
Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.
Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.
А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.
Немного поговорили о том, немного о другом.
Ужин закончился.
Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, — любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.
Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.
— Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.
— Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, — нехотя встал из-за стола Игнатьев.
— Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, — распорядилась Татьяна.
Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.
Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:
— Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.
— Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… — многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.
Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.
— Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? — неожиданно спросила барышня Гаврон.
Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.
— Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.
— «Велосипедный руль»? — переспросила Татьяна.
— Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, — это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, словно воротник, то «борода — жабо». Разве ж вы не знали?
Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.