— Добра? Я уже и не помню, что это такое. Ну и что? Зачем нужно добро, если счастья и здоровья — в избытке? Она не иссякает. — Аид указал кивком в сторону Леты. — И никого из них я не тащил сюда насильно, не завлекал обманом и не принуждал пить из Леты — они пришли сами, не выдержав суеты и ужаса верхнего мира. Есть счастье и нет зла, к чему сожаления о каком-то добре?
«Но счастье и равнодушие несовместимы, — подумал Майон, — а они купаются в забвении и равнодушии. Им никто не нужен. Оказывается, подземное царство Аида стократ страшнее нарисованного молвой — с огненными колесами, зловещими стражами и нечеловеческими муками. Гея-Кормилица! — мысленно воскликнул он в изумлении. — Они же бегут! Скрывается в лесах Артемида-Делия, сам себя заточил в серой мгле Аид, ушел в пучины Посейдон. Боги, твои дети, Гея, бегут от самих себя и от людей. Чего же тогда стоит Олимп, почитаемый как средоточие высшей справедливости и разума, если одни боги стремятся покинуть его, а другие наперебой борются за людские души?»
— Ты, как я догадываюсь, тоже пришел выпить приносящей счастье воды? — нарушил его мысли Аид.
— Нет, — сказал Майон. — Я хотел бы поговорить с одним из обитателей твоего царства теней.
— С кем?
В самом деле, с кем? Ахилл — всего лишь воин, никогда не знавший всей подноготной. Тиндарей? Калхант? Одиссей, может быть, еще жив, тогда его здесь нет.
— С Агамемноном, — сказал Майон.
Потому что Агамемнона легенды числили первым среди множества царей и военачальников, приплывших под Трою. Самый величавый, самый значительный, самый глубокомысленный, отважный, талантливый, самый, самый… Что бы ни писал Архилох, пусть все это правда, но такова уж была сила назубок выученного и внушенного с детских лет — при упоминании имени Агамемнона перед глазами возникала некая величавая фигура в сиянии золота и пурпура, триумфа и славы.
Да, тень, скользнувшая над серой равниной навстречу Майону, величавости не утратила. Словно сотканный из колышущегося полупрозрачного тумана, перед Майоном встал Агамемнон, и Майон едва поборол робость и смущение. Перед ним был герой и — одновременно человек, неопровержимо изобличенный во лжи и подлости, и Майону почему-то стало невыносимо стыдно, словно позор Агамемнона падал и на него.
— Кто ты? — спросил Агамемнон голосом, напоминавшим слабый шелест ветра в тростниках.
— Майон, аэд из Афин. Я пишу о Троянской войне.
— Это было славное дело.
— Как знать, — сказал Майон. — Я пишу о том, что было в действительности.
— Что ты имеешь в виду?
— Рукопись Архилоха.
Тень оставалась тенью, но глаза, казалось, ожили.
— Истина все-таки вырвалась наружу?
— С истиной в конце концов так и случается, — сказал Майон.
— И все мы предстанем?..
— Такими, какими вы и были, — сказал Майон. — Царь, разве нельзя было иначе?
Агамемнон думал.
— Иначе — нет, — сказал он. — Что нам еще оставалось делать? Купец разоряет опасного соперника. Воин убивает опасного противника. А мы были и купцами, и воинами, и политиками. Троя, эта Троя… Кость в горле. Она вечно отказывалась присоединяться к нашим военным походам, она держала под своим влиянием морской путь в золотую Колхиду и другие торговые пути, с ней постоянно приходилось делиться. Но — напасть просто так? Ты молод и никогда не был государственным деятелем, тебе трудно понять большую политику. Мы плохо выглядели бы в глазах всего мира, развяжи мы первыми войну, напади мы без всякого повода. Да и собственные воины охотнее идут в поход, освещенный сиянием справедливости. Так что понадобилась Елена.
— Но у меня не укладывается в голове, — сказал Майон. — Чтобы отец и муж поступили так с дочерью и с женой?
— Необходимость, — промолвил голос, похожий теперь на отзвук далекого сражения. — Интересы государства, перед которыми меркнет все остальное. Что значили мысли, побуждения и желания самих Тиндарея и Менелая перед железной необходимостью любой ценой уничтожить Трою? И они это понимали. Они прежде всего политики, а уж потом — люди. Тиндарей не пожалел не только Елену, но и сыновей. Кастор и Полидевк убиты его людьми, по его приказу — когда стали опасными, слишком много кричали о лжи и грязных методах.
— А Геракл?
— Те же причины, — сказал Агамемнон. — Он проповедовал дурацкие идеи и мешал не только нам, но и Зевсу. Так что Зевс ничуть не рассердился на нас за убийство любимого сына. Мой милый малыш, речь идет о мире, где не действуют родственные и иные отношения, к которым ты привык, вот и все, что я могу тебе сказать.
Майон ощутил смертную тоску. Он еще мог бы что-то оправдать и понять, зайди речь о яростном кипении нечеловеческих страстей, возвышенного гнева. Но все было неизмеримо мельче, проще, примитивнее, золотое сияние растаяло, остались убогая логика разбойника с большой дороги и скучный торгашеский расчет, лишь перенесенные несколькими этажами выше.
— И ты ни о чем не жалеешь? — спросил Майон.
— Я же тебе объяснил: нет места скорби и сожалению. Все умиротворены и покойны.
— Ты не ответил по существу, Агамемнон.
Голос Агамемнона стал еще тише: