— Что — ты? — Гомер навис над ним. — Что — ты? Что ты можешь? Уверять людей, что все написанное мною ложь? Да кто тебе поверит? Кто тебя узнает? Тебя давно забыли, тебя нет, ты существуешь только здесь, в моей рукописи. Только эта твоя жизнь реальна. Поздно, Одиссей. Ничего уже не изменишь. Сцилла и Харибда нанесены на морские карты, имеются десятки свидетелей, которые их видели, и землю лотофагов лицезрели, и сирен. В Коринфе давно уже ввели особый налог на оборону от могущих вторгнуться лестригонов — и три четверти собранного, как ты понимаешь, прилипает к рукам сановников, а четверть разворовывает служилая мелкота. Что же, ты убедишь их отменить налог? А как быть с экспедициями в земли лотофагов, которые что ни месяц снаряжают на Крите и в Тартессе? Результатов никаких, но многие очень довольны… Все, кто сытно кормится возле этого начинания. Им ты тоже думаешь открыть глаза? Наконец, ты хочешь обидеть богов — ведь, согласно моей поэме, они сыграли большую роль в твоей судьбе, помогая и препятствуя… Тебя ведь не зря именовали хитроумным Одиссеем, вот и напряги ум. Самое безобидное, что только может с тобой теперь случиться, прослывешь сумасшедшим, безобидным сумасшедшим, выдающим себя за славного героя и морехода Одиссея. Настоящий Одиссей — в этой рукописи. Всякий иной — не просто сумасшедший или плут, а опасный враг многих и многих. И обола я не дам тогда за твою жизнь. А вкус к жизни, я уверен, у тебя не смогли отбить все твои облагораживающие душу морские просторы. Итак, хитроумный Одиссей, что ты выбираешь?
Он наклонился над ссутулившимся, поникшим Одиссеем, в голосе и в глазах не было ни злости, ни насмешки — только веселое и спокойное торжество победителя. Одиссей молчал. Отодвигались в никуда, в невозвратимое набегающие на далекий берег волны, легенды о Пернатом Змее, гомон попугаев, женщина с медным отливом нежной кожи, чужая весна и чужая речь, ставшая в чем-то родной за все эти годы. Он презирал себя. Но ничего не мог с собой поделать, не мог, вернувшись на родину после десятилетнего отсутствия, тут же потерять все вместе с жизнью.
— Итак? — спросил Гомер. — Где же ты скитался все эти годы?
— Долго рассказывать, — сказал Одиссей, сгорбившись и не поднимая глаз. — Остров сирен, земля лотофагов, прекрасная Цирцея, край лестригонов…
— Прекрасно. И не забывай почаще заглядывать в эту рукопись.
Гомер взял стилос и быстро, размашисто начертал на первом листе: «Великому путешественнику Одиссею от скромного летописца его свершений и странствий».
— Вот так, — сказал он. — И не думай, что я ничего не понимаю, не считай меня чудовищем. При других обстоятельствах я сам отправился бы в те неведомые края, где птицы говорят по-человечески, а цветы не похожи на наши. Но не уничтожать же талантливое произведение, не объявлять же его сказкой только из-за того, что нежданно-негаданно вернулся числившийся погибшим морской бродяга? Начавший к тому же каяться в прежних грехах? Ты должен утешать себя тем, что поневоле послужил высокому искусству поэзии. Не знаю, обеспечено ли моему труду бессмертие, но долгая жизнь ему безусловно уготована. А вместе с ним и тебе, весьма и весьма мелкой личности, если откровенно. Так что будь мне только благодарен. Прощай.
И отвернулся. Он вовсе не собирался злорадствовать, так что нужды не было смотреть в спину пожилому человеку в дурно сидящей одежде, шаркающими старческими шагами плетущемуся к двери.
15. ВРЕМЕНА КУКОЛЬНИКОВ
— Вы, старшие, хотели оградить нас от прежних ошибок и прежней подлости, — сказал Майон. — Я все прекрасно понимаю и не решаюсь вас осуждать, не имею права. Но вы достигли как раз обратного: заставляли нас верить, что подлость была героизмом, лишили возможности самостоятельно оценить прошлое, подсунув красивые, лживые картинки. Я совсем не против того, чтобы учиться на опыте старших, но в данном случае примеры, на которых нас воспитывали, оказались фальшивыми. А меж тем существовала подлинная история жизни Геракла — нетускнеющий пример для подражания. Ты был причастен ко многим его свершениям, царь, почему же ты отступил?
— Потому что я остался в одиночестве, — сказал Тезей. — И не нашел в себе сил занять место Геракла. И не смог завершить его дела. Все дальнейшие разговоры бесплодны, Майон, можно говорить до бесконечности, ни к чему не придя. Я прошу, оставь меня. Очень прошу. Я устал. — И, когда за Майоном затворилась дверь, попросил: — Гилл, может быть, и ты?
— Наш разговор только начинается.
Тезей тяжело вздохнул, откинулся, привалившись затылком к стене, и закрыл глаза. Гилл едва удержал рвущиеся с языка, как стрелы с туго натянутой тетивы, слова изумления и жалости. Тезей постарел рывком, вдруг, за сегодняшнюю ночь, проведенную над рукописью Архилоха, в беседах с Майоном и Гиллом, — седина в волосах, придававшая ему раньше зрелую мужественность, теперь была символом разрушения и старости, вены на руках набухли, голос стал надтреснутым и прерывистым.