Эти стихи я прочитал уже в поезде, подъезжая к Кургану. И мысли снова вернулись к той далекой дороге, к началу. Удивительная наша память! Ей не прикажешь, она сама выбирает. Вы знаете, что я прежде увидел, что прежде всего нарисовала мне память и подарила из своих кладовых: я увидел ту девочку в дэли, ту девочку из госхоза Борнуур, так похожую на мою дочку. И глаза ее, и улыбку, и в глазах те чистые лучики — благодарность. Я знал, я знаю, откуда пришла благодарность. Эта благодарность — той стране, из которой приехали курганские гости, той стране, дружить с которой завещал Сухэ-Батор, той стране, о которой я мечтал еще с ранних лет. Вы помните начало этих заметок: «Моя Монголия началась еще с детства. С того раннего благодарного детства, когда к человеку приходят во сне чудесные страны, удивительные цветы и деревья, голубые моря и горы — и все это томит, зовет и волнует».
Голубые горы — мечты мои! Неужели с вами я уже простился на долгие годы? Неужели пришел конец нашей дороге — нашим надеждам? Но почему, почему же... Да и прав несравненный Ц. Дамдинсурэн: «Недостойно мужчины, чтобы он у огня сиднем всю жизнь сидел...» Прав, конечно, Дамдинсурэн. Потому прощай эта дорога и потому — здравствуй дорога другая! И пусть так будет вечно и бесконечно, ведь об этом, только об этом волнуется сердце. А что на сердце, то и в тебе.
Однажды и навсегда!
Говорят, что художник Юрий Ракша был счастливым. Он и сам утверждал это. В своем дневнике он записал: «Любимое дело. Любимая женщина. Любимый дом. Наверно, это и есть счастье». Впрочем, сколько людей — столько ответов. Но в одном, наверное, ответы сойдутся: счастье — это, прежде всего, любимое дело. У Юрия Ракши оно было. Даже и не дело... Нет, то была страсть, огромная страсть, ради которой он жил и работал! Он казался мне одержимым...
Однажды удалось увидеть очень близко его глаза. Художник стоял в пятидесяти метрах от собора Парижской богоматери. Он стоял и просто смотрел на собор. И какие у него были глаза! В них — и радость, и какой-то прощальный печальный свет, и, сверх того, боль, нестерпимая боль, а может, даже тоска. Честное слово, все это жило в нем вместе, и я поразился. Да и откуда она, тоска, почему? Так бывает, когда человек с кем-то расстался — навеки близким, родным навеки. Но ведь это было не прощанье, а встреча: знаменитый собор стоял перед нами, его башни матово горели в теплых лучах сентябрьского солнца... А в глазах у художника стыла печаль. Но откуда она, почему? И почему ему так тяжело?.. Я терялся в догадках. А может, он что-то вспомнил сейчас, что-то решает. И вдруг он быстро-быстро раскинул свой походный этюдник и стал рисовать. Лицо его сразу напряглось, побледнело, а брови прижались к самым глазам и чуть заметно подрагивали. Я отвернулся, чтобы не мешать, и опять поднял голову, — башни собора куда-то плыли в теплом парижском небе. Именно плыли, даже как будто покачивались. А вокруг нас гудела толпа и пахло свежей зеленью и цветами. Все это напоминало Сочи: и нарядная толпа, и цветы, и высокое праздничное небо. Я сказал об этом художнику, — он взглянул на меня рассеянно, как будто увидел впервые. Глаза его снова были печальны. Но что с ним, ведь рядом Париж... А впрочем, помните у Бодлера: «В провалах грусти, где ни дна, ни края, куда судьба закинула меня...» «Но при чем же здесь Бодлер и парижское небо?» — спросите вы и будете правы. Потому расскажу сейчас все по порядку.