Песня была незнакомая, слова сжимали сердце, западали в душу. А бойцы шли суровые, нахмуренные, казалось, и не слушали этот запев. Но когда певец резко отсёк последнее слово, колонна дружно, гневно подхватила:
Бойцы пели отчаянно, во всё горло. Наверное, отводили душу в той песне: и жгучую, нестерпимую боль, и тревогу, и стыд перед людьми за своё отступление.
Прошла колонна, понесла с собой песню о священной войне. Говорят, не отступают наши, а выходят из окружения, чтобы снова возвратиться и дать фашистам по зубам…
Но вот и последняя колонна скрылась за Таранивкой. Только пыль ещё долго висела над дорогой.
— Где ты шлялся? — накинулась на сына Марина.
А он нигде и не шлялся, здесь, на плетне, сидел.
— Вы слышали, мама?
— Что слышала?
— Про священную войну?
— Да слышала… А где же гуси?
— А вон они… Сбились под плетнём.
— Ой, сынок! Как же я их не заметила?.. Хожу как потерянная. Не вижу, не слышу ничего. Ой, горечко наше великое! Как море, не переплыть, не выпить. Видно, так у нас с тобой, сынок, на роду написано.
Ещё немного постояла мать у плетня, прислушиваясь к глухим ударам, долетавшим из-за леса.
— Попаси, сынок, гусей, — попросила она и побрела в хату.
Посмотрел Гриша на свою осунувшуюся мать, подумал: «Такое время тяжёлое, а ты ещё про гусей вспоминаешь». Так подумал, а произнёс будничные слова:
— Хорошо, мама.
Гриша берёт лозину, идёт за тын, машет на гогочущий табун. Гуси, будто понимая, как нелегко на душе у их хозяина, не разбегаются кто куда, как обычно, а спокойно, переваливаясь с ноги на ногу, направляются к Ревне. Лишь увидев речку, взмахивают крыльями и с криком летят к воде.
Распогодилось. Выглянуло солнце из-за туч, заблестела роса на зелёном лугу. Защебетала в кустах птица, она радуется солнечному теплу. А чему радоваться Грише? Зачем ему это ясное солнце? Зачем птичье пение, луг зелёный с тысячами солнц на траве, если нет у него отца?
Уж какой друг Митька, но и тот теперь не мил.
А вот и сам Митька. Он раньше его пригнал своих гусей, топчется возле Гриши молча, ерошит рыжий чуб. В Таранивке не было мальчишки рыжее Митьки. И отец Митькин рыжий, и дед. Даже уличное прозвище их — Рыжие. Да ещё веснушки, щедро рассыпанные по нежной физиономии Митьки, да ещё лопоухий! Потешный Митька! Нос смешной — пуговкой.
— Мать говорила… Это правда, Гриша? — выдавливает из себя Митька.
— Правда…
По речке торжественно, величаво плавали гуси, изредка переговаривались между собой на своём гусином языке. Ласково пригревает солнце. Это последнее тепло. Пройдёт несколько недель, и таранивцы начнут готовиться к зиме: будут утеплять стены хат кукурузными, ржаными, камышовыми и подсолнечными снопами, будут засыпать погреба картошкой. Скоро серебряными нитями поплывёт в небе бабье лето.
Тепло и светло. Только не в душах людских. И Гриша не замечает этой благодати вокруг, потому что на душе у него темень и холод. Бабушка говорит матери: «Ты себе найдёшь мужа, а я сына — никогда».
Как это мама может найти другого мужа? Разве у Гриши может быть другой отец? И такой отец!
День рождения, свадьба на селе — разве обойдётся без Гришиного отца? На всю Таранивку шутник Иван Мовчан, или Кандибобер, как прозвали его за то, что любил поговорку:
— Вот так, вот таким кандибобером…
А песни любил грустные, душевные. Как запоёт, не у одной молодицы слеза покатится.
Любили Гришиного отца и уважали. Уважение к себе он заработал честностью своей и трудом.
В газете районной о нём писали — ведь бригадир Мовчан привёз из Москвы с Выставки достижений народного хозяйства медаль.
Мать, когда Гриша заболеет, укладывает его на тёплую печь, подаёт мочёные яблоки. А потом, когда он поест, достаёт и отцовы часы, и медаль с выставки. Часы отец привёз с заработков. Бабуся говорила, что ездил он в Домбас. Но когда Гриша пошёл в школу, он узнал: Домбас — это Донбасс, Донецкий угольный бассейн. Из «Домбаса» отец привёз не только большие, как луковица, карманные часы, но и на всю жизнь метки — крапинки угля, въевшиеся в кожу рук, лица, шеи.
— Я меченый, — шутил отец.
Спрашивала мать, когда он уходил на войну:
— Почему часы не берёшь?
— Меня, Марина, пули будут будить. Чтоб не проспал царства небесного.
— Не ко времени шутишь, Иван.
— Теперь не узнаешь, когда ко времени, — вздохнул.
И успокаивал:
— Ничего, не бойся. Живой буду — не помру.
— Оно, Иван, как кому на роду написано, — покачала головой бабушка. — Один все моря пройдёт, побудет на коне и под конём, в геенне огненной, прости господи, а вернётся домой без единой царапинки.
Отец, однако, не все моря прошёл, а домой уже не вернётся никогда. Но память об отце везде останется. Не один, услышав о похоронной, склонит голову, вздохнув, скажет: