Хорошо отцу рассуждать: дескать, не иди против своих убеждений, будь верен себе. А если обстоятельства заставляют подчас поступить вопреки своим убеждениям? Когда они сильней тебя? Разве так не случается? И тогда прояви гибкость. Но гибкости-то как раз и не хватает отцовскому поколению. Слишком уж оно прямолинейное, то поколение. И прекраснодушное. И его уже не переиначишь. Они воспитаны своей эпохой, мы — своей.
Конечно, эти рассуждения о поколениях общи, отвлеченны, и сравнивать надлежит его конкретных представителей. Скажем, отца и сына. А зачем? У каждого свои каноны, свои законы, по которым мы живем, точнее — отец жил. А я живу. Какой есть. Меня вырастила и воспитала мать, и низкий поклон ей за это. Воспитала как могла, как хотела. Будь рядом отец, быть может, я был бы в чем-то другим. Во всяком случае, более походил бы на него духовно. Физически я и так очень похож. Не моя же, в конце концов, вина, что я остался без отца, при живом отце сирота…
Ладно, спать. Но не спалось. Вспомнив, что он забыл об аутогенной тренировке, Вадим Александрович принялся внушать себе: я плотно закрываю глаза… я совершенно спокоен… посторонние мысли отброшены… и так далее. И действительно вскоре заснул. И сразу увидел сон: будто солнечным июньским утречком бредет он по лесу — за одну руку держит мама, за другую отец, и белеют, светятся березовые стволы, кучерявятся зеленые кроны, виден каждый листик, видна каждая травинка, а над рощей высокое синее небо, а в роще птичья разноголосица — все, как в конце аутогенной тренировки, когда положено засыпать. И вдруг отец спрашивает его, пятилетнего: «Ты что, занимаешься аутотренингом?» — и отпускает руку, исчезает в болотных испарениях. «Не уходи!» — с отчаянием кричит Вадим, но отца уже нет. «Мамочка, хоть ты не уходи!» — с прежним отчаянием кричит мальчик, однако и мать исчезает, растворяется, и он остается один на кочковатом, сыром лугу. И кто-то невидимый и потому страшный кладет мохнатую когтистую лапу ему на плечо. От ужаса Вадим лишается голоса: хочет закричать — и не может.
Мирошников пробудился от того, что жена тормошила его:
— Вадик! Что с тобой, Вадик?
— А? Что?
— Стонешь, бормочешь…
— А-а, Машучок, ничего. Спи, спи…
Он почувствовал, что глаза его мокры, а на губах солоно от слез. Когда он впервые в детстве познал их вкус — соленые? И кто называл свою любимую — лапушка, жизнь моя, радость, ясное солнышко, кисонька? Сентиментально это. И слезы — сантименты. А Машучок? Тоже сантименты.
Утром, когда его сдавили в трамвае — «пятерки» долго-долго не было, — так сдавили, что ребра затрещали, а после изрядная давка была и в метро, Мирошников подумал: пожалуй, Маша права насчет «Жигуленка», надо форсировать, и на курсы поступлю, по вечерам буду учиться, получу права, купим машину — и тогда общественному транспорту дам отставку. Так что не следует судить Машу излишне строго за то, что вчера не вовремя вклинилась со своим авторазговором. Не следует. Ибо жизнь продолжается.
16