— У каждого свои проблемы, товарищ лейтенант! Когда чешут язык день и ночь, надоест…
— Ну, оставайся тогда в старшинах! — сказал Воронков, не зная, сердиться ему или улыбаться. — Ты меня в этом качестве устраиваешь.
— Не-ет, я врожденный отделенный.
— Фу-ты, сказочка про белого бычка. Кажется, я заговорился с тобой…
— Заговорились, товарищ лейтенант! — Семиженов ни с того, ни с сего матюкнулся, передернул затвор, нажал на спусковой крючок, грохнул выстрелом. — Знай наших, курвы немецкие!
— Дежуришь до трех? — спросил Воронков.
— До трех.
— Не припоздняйся. Поспи малость перед завтраком.
— Посплю.
— Не забывай: покамест ты старшина.
— Память не дырявая, товарищ лейтенант…
— Ну, бывай, — сказал Воронков и похлопал сержанта по костлявой вогнутой спине.
И верно: заговорился он с Семиженовым и без курева, и без выпивки. Надо топать дальше. А что потолковал — ладненько: еще один его подчиненный, с т а р о с л у ж а щ и й, с кем хлебать из общего котелка, месить общую грязь и сообща идти на проволоку, на пулеметы, на танки, когда грянет час наступления. Его подчиненный, за кого он в ответе, и его товарищ, с кем он делит и будет делить беды и победы. Живой человек Юра Семиженов, у которого ни одной жены в наличии нету…
Воронков хлюпал траншейной грязюкой, с каждым шагом удаляясь от Юры Семиженова. А было чувство: удаляется и еще от кого-то, неживого, зарытого в землю далеко от этих пределов. Понятно, от чьих могил удаляется — родительских, Жориной-Гошиной, Оксановой. Какие у них могилы? Да как у всех, наверное: холмик, фанерная пирамидка, возможно, жестяная звезда. Такие могилы у военных, а у матери с отцом? Они ж погибли гражданскими, пособляли подпольщикам, в цивильной одежонке были. Может, на их могилке и нет вырезанной из консервной банки звезды…
Где-то на северо-западе, близко, заварилась ружейно-пулеметная и орудийно-минометная перестрелка. Воронков остановился, прислушался. Похоже, у соседа нашего соседа — гвардейской стрелковой. Разведка боем? Наша, немецкая? Или прикрывают отход поисковой группы разведчиков — наших, немецких? И то и другое вероятно. Как вероятно и что-нибудь третье, четвертое… десятое, чего на войне можешь и не предусмотреть. Воронков зашагал, не переставая вслушиваться. С десяток минут гвоздили обе стороны. Потом стихло, как не бывало.
А вот где-то на юго-западе, далеко, не стихало какие сутки: приглушенно погромыхивала серьезная канонада. Говорят, соседний фронт начал наступать. Говорят — это еще не значит: факт. В газетах ничего не сообщают. Как будто там ничего и не происходит. А ведь происходит, слышим же!
Но официально — ни гугу. Наверное, опубликуют, когда наметится успех. Мы уже к этому привыкли: взяли город, но Совинформбюро молчит, но диктор Левитан громовым голосом не читает приказа Верховного Главнокомандующего: а вдруг немцы отобьют город? Вот когда ясно и понятно, что не отобьют, тогда и победная сводка Совинформбюро, и чеканный приказ товарища Сталина!
Примерно так было и в начале войны, только мы города не брали, а сдавали и помалкивали об этом в тряпочку. Сообщали уже задним числом, спустя два-три дня, когда Красная Армия оттопывала от тех городов на восток с сотняжку верст. А это зачем делалось? Чтоб панику не сеять, не огорчать народ неудачами доблестной Красной Армии? Но, увы, народ — пусть и с запозданием, узнавал о временных неудачах доблестной Красной Армии. И, заметьте, в панику не впадал, хотя и огорчался крепко.
Возможно, для подобного т о р м о ж е н и я последних известий с фронта были какие-то свои резоны, неведомые простым людям, работягам войны вроде Сани Воронкова. Возможно, работяги что-то недопоймут? Ладно после допоймут. Когда пройдет война и они поумнеют. Если выживут на той войне.
Воронков топал от траншейного изгиба к изгибу, и мысли опять как бы уходили вбок. Думалось: сколь он бродит взад-вперед по траншеям да ходам сообщения — запросто можно было обернуться до родительских могил, до Жориной могилы, до Оксановой. Думалось: а если свести в одну прямую его нескончаемые хождения по обороне, то, пожалуй, можно б было и до границы дошлепать! И ведь когда-нибудь дошлепает! Не он, так кто-то другой…
В ночном мраке будто дрогнуло, сместилось неуловимо, но это неуловимое и было предвестником утра. И в самом Воронкове дрогнуло что-то, сместилось неуловимо, но что это — он не понял. Только осознал: вошло в него нечто неизведанное ранее. Или войдет? С чего, почему, зачем? Слишком много вопросов, хотя и одинаковых по сути. Может быть, так странно отозвался на близкий рассвет? Прежде никогда такого не было, а сейчас явственно чувствовал: вошло в него что-то, определенно вошло. Ни с того, на с сего, нежданно-негаданно. Что — хрен его знает. Может, вошло и тут же выйдет? Бесплотное, бестелесное, без духу, без настроения. Как будто некое ожидание. Чего? Говорю же: хрен его знает!