Куры от пролетающего вертолета бросились врассыпную. За коршуна, что ли, приняли?
А это на ермиловской даче: заслышав стрекот дятла, соседский кот мгновенно утратил вальяжность и наглость и трусливо, на брюхе пополз в кусты. Вся штука в том, что разбойник когда-то охотился за птенцами и ему от дятлов досталось по первое число. Кота, между прочим, зовут Пират. Имя очень подходит: в боях с окрестными котами окривел на левый глаз.
И еще на даче: по пыльной улочке за белым кроликом гнался рыжий Пират, за Пиратом гнался черный пудель Григорий. Так и скрылись, и неизвестно, догнал ли кто кого. Но шуму было много.
И еще про Григория Григорьевича. Теща стоит в саду на лесенке, собирает с веток антоновку, а Грей пролезает под изгородью, приносит ей в зубах яблоки — подобрал у соседей, и так — несколько штук. Вот тебе и набалованный негодяй Гришка.
А вот эти зарубки в памяти уже посущественней, потому что вплотную связаны с людьми.
Когда генерал Ермилов, тесть, приезжает с дачи в шумную Москву, то неизменно спит на правом ухе: левым слух утерян после гипертонического кровоизлияния в мозгу. Тогда Николай Евдокимович к р и з а н у л, по определению лечащего врача. Криз, кризанул — медицинский жаргонизм. А спать на правом, здоровом ухе — значит, будет тишина, так необходимая старому человеку.
Приятель, ученый-физик, умница и добрая душа, в школе за одной партой сидели. Считай, дружили. Но после школы пути разошлись, и видеться стали все реже. А в последние годы только перезванивались изредка да вздыхали: «Надо бы повидаться…» И повидались. Но где? В Белграде, куда каждый приехал по своим служебным делам. Случайно, в гостинице. Идет он, Мирошников, по холлу и вдруг видит: Владик! Надо же: чтобы встретиться двум школьным приятелям, им пришлось лететь из Москвы в Белград…
Был в институте профсоюзный активист: глупец со лбом Сократа. Всегда поражало: в таком могучем черепе ни одной путной мысли.
В парке навстречу ковылял с палочкой старикан в спортивной майке, на руке полинявшая наколка: «Вася + Маня». Где та Маня? А самому Васе все восемьдесят…
Отдыхали они с Машей и Витюшкой в пансионате на Клязьме. Был вечер танцев, по асфальту танцплощадки шаркали в вальсе десятки отдыхающих. В том числе и он с Машей. Шаркал, шаркал и внезапно увидел: танцующий рядом пожилой, седоватый мужчина стал падать, молоденькая партнерша в страхе пыталась его удержать. Но мужчина упал. И больше не встал: инфаркт, умер во время вальса. Какого только момента не выберет для себя смерть!
А вот этого уже нельзя было не запомнить, ибо связано с Витюшкой.
В роддоме, впервые увидев розовое сморщенное личико, он внутренне вздрогнул: таким непохожим на него, словно бы чужим, показался ему сын. Он постарался скрыть это, улыбался Маше, а сердце зашлось: его ли сын? Он гнал эту мертвящую мысль, и отогнал, и уже на другой день уловил в чертах сына нечто свое. Хотя что в этом — с кулачок — личике можно было разобрать?
Тот день, когда родной сын почудился не своим, чужим, тот день зародил в нем чувство некой вины перед Витюшей и женой, которое затухло не скоро.
Трехлетний Витюшка порезался. Он стоял посреди комнаты, высоко подняв палец, и кровь капала на пол. А Мирошников от ужаса просто-таки остолбенел. Пришел в себя, услыхав тихий голос сына: «Папа, мне больно». Еще больней стало, когда дрожащими руками заливал ему ранку йодом, перевязывал бинтом. После долго-долго мерещилось, как капли крови стучат о линолеум, как расползаются по полу алые пятна.
Сын невзлюбил гладиолусы. Почему? Пришлось нести первого сентября в подарок учительнице целый их букет. «Что я девчонка, что ли, с цветочками…»
Гуляли с Витюшей возле Олимпийского спорткомплекса, и сын на зеленом газоне заметил что-то серо-белое, поднял: «Папа, это кокон?» Скрывая улыбку, Мирошников объяснил, что это засохшая собачья какашка, Витюша смутился, покраснел, отбросил находку. И потом, когда попадались такие коконы — а их на газонах хватало, потому что хватало выгуливаемых собак, сынишка смущенно отворачивался.
Витюшка провинился: расшалившись, разбегавшись, толкнул тумбочку и разбил вазу. И Маша, обычно не наказывавшая сына, тут взорвалась: и ваза любимая, подарок родителей к свадьбе, и не раз предупреждала Витюшку — перестань носиться, не послушался, вот результат.
Она схватила его, стала шлепать по мягкому месту, и вдруг сын закричал: «А мне не больно, а мне не больно!» И чем сильнее его лупили, тем упрямей кричал: «А мне не больно, а мне не больно!» И Маша не выдержала, отпустила его, заплакала. Тогда и Витюшка заплакал. Мирошникову пришлось мирить их. Помирил. И все перецеловались и переобнимались. Но Мирошников подивился на сына: характерец!
С чего все это вспоминается, существенное и пустячное? Ни с того ли, что читает отцовский дневник? Да нет, никакой видимой связи не усматривается. А невидимой? Кто знает. Во всяком случае, какие-то частности, какие-то черточки собственного характера возникают, напоминая, какой ты есть. Как выглядишь хотя бы в этих частностях.