Эту зависимость мы увидим в новом свете, если подумаем, каким образом и почему в процессе естественной эволюции вообще возник разум. Изменения, заставляющие виды приспосабливаться к новым жизненным условиям, продолжались миллионы лет. Также миллионы лет нужны организмам, чтобы развились конечности, клювы или умение строить гнезда. Разум позволяет в миллиарды раз сократить время, необходимое для адаптации. Следовательно, если приспособляемость видов в природе характеризуется инертностью, разум позволяет преодолеть эту инертность. Разумное существо сумеет создать приспособление, эквивалентное конечностям, клюву, построить гнездо, как только такая мысль родится в его голове. Следовательно, разум возник для того, чтобы сделать приспособляемость молниеносной. Сегодня, впрочем, разум уже тяготится инертностью собственных достижений. Чем более развита цивилизация, тем сильнее инертность. А чем сильнее инертность, тем медленнее она сумеет приспособиться к новым условиям. Слабость живого ума в сопоставлении с инертностью, унаследованной от цивилизации, вызывает всемирную неприспособляемость в форме политических, педагогических и общественных анахронизмов, интеллектуального разброда, что приводит к переизбытку информации, проявляясь также в форме деструктивных, нигилистических движений, создавая ощущение.
Картина разума, ограниченного результатами собственных дел, соответствует
Вышеприведенные размышления показывают, что в поисках современного Фауста нахождение золотой середины между психологией героя и мифологией ненасытного разума – не самое важное. Главной проблемой становится сведение ситуации всего человечества к ситуации личности. Здесь мы сталкиваемся с невыполнимой задачей. Намереваясь написать этого «Фауста», я был близок к повторению ошибки, в которой когда-то обвинил Томаса Манна[105]
. Я тогда считал, что его Фауст не показателен для судьбы Германии, потому что то, что искушало Леверкюна, – это не то, что увлекло Германию в нашем столетии. Фауст Манна – классическая трагедия личности, готовой заплатить любую цену ради творческой самореализации. Однако ни немцы не были таким Фаустом, ни Гитлер не был тем дьяволом, который нанес визит Леверкюну. Дьявол, который принял облик фашизма, был соблазнителем масс. И не случайно, что самый удачный портрет Гитлера вышел из-под пера Канетти[106], который был увлечен тем, что можно назвать человеческим «единством», а именно отказом личности от индивидуальности ради погружения в анонимную, плазмообразную массу.Дьявол Манна не является олицетворением фашизма, потому что это разумное зло, которое выбирает разумные жертвы, чтобы искушать их аргументацией, которую нельзя категорически отбросить. Думаю, что нашлось бы немало творческих личностей, готовых, как и Леверкюн, заплатить за создание шедевров – даже «холодных» и «декадентских» – такой болезнью и таким концом. Я думаю также, что не все мотивы Леверкюна заслуживают осуждения.
Дьявол и искуситель Леверкюна требует соблюдения договора только после исполнения того, что обещано. В то время как фашизм обманывал и своих сторонников и противников, отказывался от обещаний и побеждал людей не искушениями, которым разум может воспротивиться, а как обманщик и преступник. Поэтому стыд масс, соблазненных фашизмом, – это не трагедия Фауста. Манн создал великолепный роман о близком конце определенной эпохи в культуре, о конце эпохи, которая жертвует этическими ценностями ради последнего отблеска застывшей эстетики. Но это не роман о падении Германии. Книга – уже не социологической, а мифической природы – своей патетической символикой отодвигает на второй план проблему, которая касается не только фашизма и не только Германии. Эту серьезную проблему поднял Карл Поппер в своем труде «