— Садись, пацан!
Пацан так пацан — я не стала его разубеждать.
Инвалид ехал жениться — не на определенной женщине, а отправлялся в «свободный поиск»: в какую-то только что освобожденную деревню, где «мужики теперь, прасло, нарасхват, не важно есть ли руки-ноги, главное, прасло, чтоб другое осталось».
Пошел мужской разговор. И прасло, мне пришлось сделать вид, что я сплю. Ведь если кто-нибудь догадается, что я не пацан, со стыда хоть на ходу с поезда, прасло, прыгай…
Закрыв глаза, я и в самом деле задремала. И тут инвалид тронул меня за плечо:
— Пацан, а пацан!
— Ну, чего вам?
— Давай, пацан, махнемся. Ты мне сапоги, я тебе — ботинки да сальца кусман. Больно ты, прасло, заморенный!
— Может, и обмотки в придачу? — усмехнулась я. Но ирония моя не попала в цель.
— О чем разговор, пацан! — обрадовался инвалид и начал разматывать обмотку.
— Чего к девке пристал, недоумок? — оборвала его проходящая мимо проводница.
— К какой девке? — вытаращился на нее оборотистый инвалид.
К счастью, состав подходил к большой станции. Народ задвигался — многие здесь сходили, и я быстро шмыгнула в другой вагон.
В Москве, выйдя из метро, увидела у ларька толпу возбужденных женщин. Я заинтересовалась, что дают? Ответ меня ошеломил — журнал мод…
Чувство было такое, словно я попала на другую планету, в другое измерение…
И тут по дороге домой я совершила странный поступок: зашла в комиссионку и на все выданные в госпитале деньги (до этого я и не знала, что солдату что-то полагается, — да и что делать с дензнаками на переднем крае?) купила… шелковое черное платье.
На другой день надела поверх этого платья гимнастерку без погон, начистила сапоги и пошла в собес. Надо же встать на учет, чтобы получить продовольственные карточки и пенсию.
Иду, голова забинтована, медаль позвякивает. А сзади два мальчугана лет по десяти обмениваются мнениями. «Партизанка!» — говорит один восторженно. Я еще выше задираю нос. И здесь слышу реплику второго: «Ножки-то у нее, как спички. Немец ка-ак даст, они и переломятся!»
Вот дураки!
А пенсию мне назначили размером в сто пять рублей — десять с полтиной в переводе на нынешние деньги.
Выхожу из собеса и тут же наталкиваюсь на продавщицу мороженого — чудо, не виданное мною с отрочества, оборвавшегося в сорок первом.
Продавалось это чудо, конечно, по коммерческой цене: тридцать пять рублей за порцию. Ровно треть моей пенсии.
Я чувствовала себя преступницей, но противиться искушению не могла… И никогда — ни до, ни после — не ела я ничего более вкусного. К тому же мороженое было тогда не только лакомством, но и едой. А мне, конечно, ужасно хотелось есть.
После недолгой внутренней борьбы купила и вторую порцию. А покончив с ней, вполне логично рассудила, что на оставшиеся 35 рублей до конца месяца все равно не проживешь, и купила третью…
Никогда я не жалела об этом поступке! Волшебное, сказочное, заколдованное мороженое! В нем были вкус возвратившегося на мгновение детства, и острое ощущение приближающейся победы, и прекрасное легкомыслие юности!..
Уладив материальную сторону жизни, пошла улаживать и духовную — с трепетом направила свои стопы на Тверской бульвар, 25, в Литературный институт имени Горького.
Встретила меня высокая пышноволосая женщина с добрым и энергичным лицом — Слава Владимировна Ширина, парторг.
Отнеслась она ко мне очень сердечно — пришла раненая фронтовичка.
Но Слава Владимировна была человеком предельно честным.
«Да, да, — мягко сказала она, — в твоих стихах есть искренность, теплота. Но у кого из девушек нет этих качеств». И окликнула эффектную, ярко накрашенную и броско одетую студентку: «Прочитай-ка что-нибудь!»
Студентка стала читать. И тут я поняла, что сунулась суконным рылом в калашный ряд.
Я просто-напросто не могла даже понять того, что декламировала поэтесса, хотя слова она произносила отчетливо, со вкусом. Пока я задумывалась над смыслом одной виртуозно закрученной строки, студентка читала следующие, закрученные еще более лихо. Очень скоро я перестала и пытаться что-либо понять.
«Вот как надо писать!» — снова повторила Слава Владимировна. Подавленная или, точнее, раздавленная, ушла я из «дома Герцена». В справедливости столь высокого и беспристрастного суда сомневаться было невозможно. Значит, прав отец, предупреждавший меня, чтобы я не принимала своего детского увлечения стихами всерьез…
Но куда же я теперь денусь? Правда, как фронтовичке, мне была открыта дорога в любой институт — без экзаменов. Но это казалось таким же невозможным, как брак без любви. Или Литинститут, или… ничего!
Жизнь оказалась пустой. И эту пустоту снова заполнило то, что я называю фронтовой ностальгией. Я знала, как нужна