Я ей все с ходу выпалил: и про отца, и про Днепропетровск с родичами.— Бедный, бедный…
Я был вовсе усталым. А Ритка была свежая-свежая.— Никуда не уеду, — шептал я. — Пропади они все пропадом.
И ничего мне в жизни не надо было. Только вот так прижиматься к ней. Только стоять, расстегнув ее пальто, обнимать, гладить, припадать к ней, забывая все смерти, отъезды, приезды, целуя ее в шею, щеку, в губы. Да, в губы. Она не отстранялась, не отворачивалась. Сама их протягивала, крепкие, полные, упругие губы. А за ними зубы, один к одному. Большие, тоже крепкие. И вот они уже прихватывали мой рот, прикусывали. Сначала невзначай, потом чаще, крепче, уже совсем больно. Чуть не вкус крови чуял. А Ритка уже в самом деле кусалась. Рот у меня весь горел, а я его не отрывал, хотя боялся, что в самом деле кровь потечет. Ведь этот лохматый меня крепко саданул.Я обнимал ее, уже не стеснялся своих шершавых ладоней. Так мне хотелось гладить Ритку. А она прижималась, кусалась и вдруг замерла, зашептала:— Я так не могу… Ты мучаешь, ты меня мучаешь! — И все равно прижималась, подгибая колени, прямо вкладывалась в меня, и опять шептала: — Не мучь меня, Валерка. Я сама уже не своя. Я с тобой сейчас куда хочешь пойду.
Идиот проклятый! Дома Гришку поселил, а завтра еще эти приедут! Я стоял беспомощный, как интеллигент, а она шептала:— Пусти меня. Я же не могу. Не могу. К нам же нельзя. Отец дома. Ты понимаешь?!
— Прости, — сказал я и отпустил ее. Мне было зверски стыдно.
— Ты глупый, — сказала она.
И мы еще долго целовались, но уже не так очумело.На грузовом трамвае я доехал до нашего депо, прошел проходным двором на Ваганьковку и перелез через ворота. Дверь была приоткрыта. Гришка спал, накрывшись подушкой. Было уже почти светло.Я боялся, что от усталости и всего другого не засну и стал считать слонов, как доктор Гаспар Арнери в «Трех толстяках». Сперва не помогало. Черт-те чего крутилось в мозгу, перескакивало с одного на другое. Голова прямо раскалывалась. Мыслей было, как подставок на бильярдной поле, когда пижон разбивает пирамиду. Они прямо как шары, все у луз торчали, забивай любую, а я терялся, хватался за одну, за другую и все промахивался. То думал про церковь, где дядька на холоду лежит, то про Марго, то про Берту, про отца, про мать — всякий раз как через канаву перескакивал с виденья на виденье и вдруг не допрыгнул. Куда-то меня потянуло, засосало, и я заснул.— Давай, давай! Опоздаешь! — заорал Выстрел мне в ухо. — Опоздаешь, Чкалов!
Я думаю: вот сейчас врежу тебе за «Чкалова»!— Да вставай, Лерка, — орет Выстрел.