Читаем Проза и публицистика полностью

   Немного подгуляла только студень; но ей это совершенно простительно: вряд ли кто обратит на нее внимание, созерцая двух названных молодцов. Торжественнее всего здесь то, что эти messieurs и mesdames расположены так, как располагаются танцующие во французской кадрили,– дама против кавалера и кавалер против дамы; так что если бы им вздумалось сейчас танцевать, то студень отплясывала бы с рыбным пирогом, а щи – с поросенком. За столом сидят только двое: у одного конца смотрительша, у другого vis-a-vis смотритель. Последний не только сидит за столом, но даже нет-нет да и приляжет на него головой. Марья Федоровна больше ест, чем слушает; а Николай Семеныч больше говорит, чем ест. По правде сказать, он почти и не ест совсем, а только по временам, в приливе красноречия и ради особенной его выразительности, тычет вилкой в то либо другое блюдо. Замечательно, что в продолжение всего обеда его благородие никак не может расстаться с этой вилкой, как будто он вдруг вообразил себя капельмейстером, как некогда неудачно вообразил себя часовых дел мастером. Вообще, господин смотритель находится пока в самом нежнейшем настроении.

   – Ну, Маточка! Уж и прокатились же мы... Лихо!

   – Чего и говорить! Это и видно.

   – Так он меня пер, так пер, что и... и сказать нельзя!

   – Ты бы хоть лоб-то, чучело, вытер – весь в крови.

   – Это я, Машечка, здесь, в сенях, об колоду ударился...

   – Уж хоть не врал бы ты, дурак этакой!

   – А ты не ругайся; ты лучше меня поцелуй...

   – Еще лучше, кабы ты в зеркало, поглядел, на что у тебя рожа-то стала похожая как стелька – хоть выжми! Чучело, так чучело и есть прямой...

   – Он, брат, мне дорогой-то еще пятичку всучил!...

   – Кулаком в лоб-ат, что ли?

   Марья, или, выражаясь технически, "смотрительска Машка", невидимо присутствующая при этом диалоге, надседается – хохочет за печкой, уткнувшись головой в печурку.

   – Теперь уж ты у меня, Машечка, чиновница, ваше благородие, коллежская регистраторша, а не почтальонша какая-нибудь,– ты это почувствуй! Тридцать пять лет и три месяца – вот оно чин-от-то что значит! Не шутка, брат. Чего нам, Машечка, не жить-то с тобой? Нам-то с тобой и жить! Чего у нас нет-то? Все у нас есть! Ты поглядика-ка хорошенько. Вон и поросенок жареный у нас есть (тык); и щи с капуетой у нас есть (тык); и студень есть (тык); и пирог (тык),– всего довольно, слава тебе, госпеди! Великое дело, Машечка, чин! А это что: "огражден-то четырнадцатым классом" в почтовом расписании стоит,– это пустяки; было испытано – не ограждает! Прежде, бывало, увидит тебя почмейстерша: "Эй, ты, Марья! Вымой поди мне полы",– ты и пошла, и вымыла... А теперь не-ет! шалишь, бреет! Полно! Теперь, кроме меня, никто тебя тыкать не смеет...

   Этот монолог действует на "смотрительску Машку" еще сильнее предыдущего диалога. Она уж и не хохочет даже, а просто ржет.

   Смотритель оборачивается к печке.

   – Ужо ты у меня пофыркаешь там, ракалия!

   Но тут уж с "смотрительской Машкой" решительно происходят конвульсии. Наконец, зажав себе одной рукой нос, а другой рот, она в таком виде стрелой вылетает из-за печки, через кухню, в сени.

   "Ой, матушки! ой! моченьки моей нету! ой!",– явственно доносится оттуда в кухню.

   – Мы с тобой, брат, можно сказать, благоденствуем, Машечка! Скажи ты мне на милость, по чистой совести скажи: у кого ты этакой пирог (тык) видала? А поросенок-от, собачий сын (тык)! вишь, зубы-то как оскалил... У с (тык)!

   Смотритель, в азарте, даже встает, придерживаясь за спинку стула рукой, не занятой вилкой.

   – И всяким-то он куском, дурак, выкорит тебя!

   – Нет, ты мне сперва скажи: где ты видала этакой пирог (тык)?

   Но при этом в высшей степени азартном движении его благородие внезапно теряет равновесие и, увлекая за собою несчастный стул, падает навзничь на пол, с приподнятой кверху в правой руке вилкой, на кончике которой торчит, в виде грибной шапочки, кусок нечаянно поддетой им пирожной корки. При такой поразительно-уморительной картине и сама смотрительша не выдерживает: выпрыскивает только что было взятую ею в рот ложку щей обратно в свою тарелку.

   – Дурак, так дурак и есть, право! Вишь ведь, как ты назюзился-то, прости господи!– и катанье-то в снегу не могло тебя проветрить хорошенько! И как это он, бесстыжий этакой, делает, что ведь вот на ногах совсем стоять не может, а язык у него ничего – не смелется у проклятого!

   – То-о-то!

   – Затокал опять, как глухарь: я ведь тебе не копалуха какая досталась, токанье-то твое подлое слушать!

   "Не копалуха" нехотя помогает своему "глухарю" подняться на ноги. Николай Семеныч нежничает и все целоваться лезет; но поминутно лобызает один только воздух, насквозь пропитанный смачным запахом кухни.

   – Экая ты у меня какая (чмок) сердитая...

   – Да ты уж хоть не коверкайся – вставай; не то брошу и уйду – лежи тут свиньей на полу хоть до утра.

   – Раздобрела ты у меня, Машечка (чмок)! Отъелась на смотрительских-то хлебах (чмок)...

   – Ну тебя, дурак! обслюнил всю...

   – Ведь не виноват же я, Машечка, что у меня на тебя (чмок) слюнки текут...

   – Тоже, дурак, каплименты говорит!

   – Чин-от, брат, хоть кому ума даст,– да!

Перейти на страницу:

Похожие книги