– Во, во, во... vous avais raison {разумеется (фр.).}. Позвольте уж отрекомендоваться в полной комплекции: Иван Петров Толстопяткин. Можно сказать, ношу аристократическую фамилию – двойную: предполагается, что мои славные предки ознаменовали себя толстыми пятками, то есть, надо полагать, частенько удирали на них от голода и холода...
Сопровождая почти каждое слово своей речи все той же чарующей наивной улыбкой, художник вдруг остановился и опять тревожно взглянул на часы, которые показывали теперь без четверти одиннадцать.
– А знатному потомку все-таки жутко...– проговорил он, словно в раздумье.
– Как это "жутко"? – переспросил я машинально.
– Изволили ехать по улочке? – прохладно?
– Да, сегодня порядочный мороз.
– Так вот роковой час наступает...
– Как это "роковой час"?
– А когда заведение запирается. Федор Семенович на этот счет жесток: и трех минут льготы не даст.
– Уж это верно,– подтвердил тот, смеясь и высовываясь из-за выручки.
Я подумал, что моему собеседнику еще хочется выпить, и распорядился было новым стаканчиком, но оказалось, что речь теперь клонилась совсем не к тому.
– Вы мне лучше ваш пятачок в металлических фондах ассигнуйте,– сказал художник, краснея, как пристыженная институтка:– при сегодняшней температуре любоваться красотами природы не ублаготворителыю.
– Разве у вас нет квартиры?
– В прошлом году была, а нынче мы без крова обретаемся...
И опять беззаветная улыбка осветила симпатичное лицо Ивана Петровича.
Я поспешил предложить ему два двугривенных – единственную мелочь, которая была при мне. Толстопяткин, видимо, растерялся и как-то нерешительно перебирал двумя пальцами серебряные монеты, лежавшие теперь на его мозолистой ладони.
– Не обременительно? – спросил он меня наконец, тяжело вздохнув.
– Нисколько,– успокоил я его.– Вероятно, у вас нет работы в последнее время? Это ведь с каждым может случиться.
– Нашлась бы работа, да красок нет, купить не на что,– ответил он как-то меланхолически.
Мне стало ужасно жаль этого бездомного чудака.
– Послушайте, Иван Петрович! – заговорил я, помолчав:– да вы ели ли сегодня что-нибудь?
Толстопяткин нервно встрепенулся, опять посмотрел на меня в упор своими выпуклыми голубыми глазами и чистосердечно признался:
– Откровенно вам сказать, вчера утром ел: глаз купцу замазал.
– Как "глаз замазали"? – удивился я.
– А так и замазал... как замазывают-то? Встретил я вчера утром одного коммерсанта здесь из мучного лабаза. Разговорились мы с ним, слово за слово, вот как с вами,– он и говорит: – "Как вы тепериче будете из художников, то я должоц вам признаться, что дети у меня глаз на фотографическом патрете испортили. Не можете ли вы это самое дело оборудовать мне в наилучшем виде?" – Могу,– говорю: – только у меня с собой китайской туши да кисточки нет.– "Это, говорит, у нас и дома найдется: мальчонка мой в гимназию ходит, так географические карты туда рисует". Глаз мы замазали "в наилучшем виде", чаем меня купец напоил с булкой, двугривенный дал,– вот я на это и вкусил вчера от плодов земных.
– Значит,– сказал я, невольно разделяя симпатичную улыбку художника:– в настоящее время вы остаетесь без крова, хлеба и красок?
– Форменно!
Только что успел он ответить мне это, как трактирные часы пробили одиннадцать.
– На десять минут вперед поставлены,– любезно предупредил меня буфетчик, заметив, что я намерен подняться с места.
Толстопяткин, который тоже было встал при бое часов, теперь вдруг о чем-то задумался, провел рукою по лбу и, скороговоркой промолвив: "Я сию минуточку",– опрометью выбежал из трактира.
– Беднота их шибко заела, а хороший они человек, только уж очень люто пьют временами,– с сожалением в голосе пояснил мне буфетчик, очевидно, насчет моего внезапно удалившегося собеседника.
– С чего же это он убежал, не простившись? – полюбопытствовал я.
– А кто их знает! Они постоянно так: сидят – разговаривают либо молчат в одиночку, да потом вдруг задумаются – и драла, точно с цепи сорвутся.
Я подошел к буфету, чтоб рассчитаться, и только что успел получить сдачу с пяти рублей, как громко скрипнула входная дверь, впустив вместе с клубами холодного пара и моего нового знакомого.
– Аристократически подмораживает! – проговорил Толстопяткин, весь съежившись и потирая красные от стужи руки. Он, очевидно, что-то придерживал левым локтем под своим ватным капотом.
– Куда это вы исчезали? – спросил я у него, собираясь уходить и протягивая ему руку.
– Дайте минуточку восприять тепла: вместе выйдем.
– А жестокость Федора Семеновича забыли? – улыбнулся я.
– С вами, благороднейший батенька, и не это еще забудешь: уж на что сегодняшний мороз – и тот вылетел у меня из головы в полной комплекции,– по-детски весело засмеялся Иван Петрович.
В его голосе и манере, с какою он произнес этот комплимент мне, было столько чистосердечия, столько наивной простоты и так сильно говорили они в пользу художника, что я невольно почувствовал к нему нечто весьма похожее на начинающуюся дружбу.