Решившись просить руки Екатерины Ивановны, Старцев продолжает встречать те же препятствия, что и в главе 2: ему трудно остановить на себе ее внимание, не говоря уже о понимании и интимности. Объяснение происходит на фоне поездки Котика в клуб на танцевальный вечер, и доктору, чтобы сказать любимой женщине о своих чувствах, приходится следовать за ней по пятам и почти насильно вырывать минуты из ее напряженного расписания. Страсть героя, вторгающаяся в деловитую атмосферу туркинской социальной жизни, выглядит как непорядок и бестактность. В этой главе, по сравнению с предыдущей, неудаче коммуникации придан более эффектный и драматичный характер, главным образом путем усиления контраста между обычными полюсами – искренним чувством Старцева и искусственностью препятствий, отгораживающих его от любимого предмета. Если в главе 2 эта дисгармония выражалась в том, что Старцев говорил Екатерине Ивановне о книге, а она убегала к роялю, то здесь оба противостоящих момента повышены в ранге: он готовится к формальному объяснению и предложению, она – к ответственной социальной церемонии. С обеих сторон событие имеет черты ритуальности (вплоть до сходства в деталях: у нее – платье и прическа, у него – фрак и галстук), что позволяет усматривать в главе 3 элемент Контраста с тождеством, как выше в кладбищенском эпизоде.
Как и во второй главе, неудачи доктора развертываются в несколько этапов, с кажущимся улучшением (Отказное движение) перед окончательной катастрофой. Попытка объяснения происходит в три приема: (а) у Туркиных, (б) в коляске, (в) в клубе. В первой сцене доктору не удается даже заговорить с Екатериной Ивановной; во второй сцене долгожданный момент интимности кажется, напротив, близким и уловимым, но дело кончается ничем; в третьей препятствия возрастают – Старцеву стоит труда проникнуть в клуб, где он, наконец, объясняется и получает отказ. Следует третья часть главы, где речь идет о разочаровании героя и постепенном примирении его с неудачей.
(а)
Старцеву приходится долго ждать появления Екатерины Ивановны, причесываемой парикмахером, причем Иван Петрович пытается его развлечь, достав из кармана записочки со смешным письмом немца-управляющего «о том, как в имении испортились все запирательства и обвалилась застенчивость» (X, 32). Данная ремарка является вторым – после шутки с кладбищем – звеном в серии моментов, когда автоматизм туркинского культурного балаганчика образует нарастающий диссонанс с серьезностью человеческих драм, развертывающихся под его аккомпанемент (дальнейшие звенья этого ряда – «я иду по ковру…» ниже в этой же главе, весь второй вечер у Туркиных в главе 4, острящий сквозь слезы Иван Петрович в финале рассказа).
Доктору, однако, не до каламбуров; и он, как всегда, инстинктивно отсеивает туркинскую «науку» от того насущного, что, подобно магниту, притягивает его к этой семье. Внутренний диалог, происходящий в нем под звук речей Ивана Петровича, попеременно то толкает его вперед, то побуждает отступиться от задуманного. Эта напряженность достигается взаимодействием разных элементов, образующих личность героя: с одной стороны, плебейский здравый смысл предостерегает против союза с «верхним миром» («Остановись, пока не поздно! Пара ли она тебе? Она избалована … а ты дьячковский сын, земский врач»), с другой – лень, благодушный конформизм и та же грубоватая материальность тянут поддаться соблазну («Ну и что ж? … И пусть. … Дадут приданое, заведем обстановку…» – X, 32–33).
Что касается предвестий неудачи, то уже упомянутые бальное платье и прическа, несомненно, лишний раз подчеркивают ореол неприкасаемости, которым окружена героиня в главе 3. Ее приводят в такой вид, который никак не может быть потревожен или попорчен. Прическа, платье – изящные и хрупкие объекты, они делают Екатерину Ивановну неотразимо притягательной для героя, но одновременно служат предостерегающими сигналами против любовных поползновений вроде того, которое произойдет в следующей сцене.