Читаем Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы полностью

Бумажечку-то, ведь эту обложечку от мыла, с изображением раджи которую столько раз в руках держали, – бросали … сметали в мусорную корзину … Может быть, теперь эту обложечку в дневничок потаенный, в тетрадь личную … вклеили бы. За киот бы запрятали. И никакого кощунства в этом не было бы … Раджа-то ведь не плохой (Горный 1937: 60–61).

Вещи в книге Горного объединяются не ассоциативно-хаотично, как в «Волшебном роге», а с видимой систематичностью – по классам и парадигмам. Но это уже совсем не та упорядоченность вещного мира, о которой говорилось в начале статьи как о фирменном знаке старой культуры. Возврат к ней был бы невозможен. Уже само превращение вещей в главных героев повествования и размещение их по своего рода музейным витринам равносильно их радикальному остранению и переакцентировке. Изъятые из практических контекстов и пропорций своего прежнего бытия, они перебираются как некие россыпи неожиданно найденных драгоценностей. Перед лицом холодной вечности, где «все будет плоско, черно и без вещей» (Горный 1937: 49), все вещи в равной мере заслуживают любви и памяти:

Потом … всего этого уже не будет … Все есть чудо … И мелкое, и смешное, и глупое – теперь все одинаково важно – сравнялось с главным: и главное, и глупое равно исчезнет – вот и надо задержать (Горный 1937: 90, 98, 102).

Разумеется, метафора «разбитой жизни» не была единственным способом изображения вещей в послереволюционной литературе. Но и в тех произведениях, где предметная сфера предстает в относительно цельном виде, она уже не может трактоваться в прежнем духе, как некий благополучный порядок, имеющий ценность сам по себе. Чистое бытописание никого больше не интересует. Роль, назначение, взаимоотношения, внешний вид вещей подлежат деавтоматизации. Место четко определенных, прямых и практических функций, которые были присущи предметам в целостной системе, занимают иного рода функции: знаково-символические, эстетические, поэтико-ностальгические, мифологические (в смысле Р. Барта, когда изображенный объект выражает не столько свой прямой смысл, сколько те или иные «мифы» массовой культуры, см. Барт 1996: 233–235).

В «Зависти» Ю. К. Олеши мир вещей подан под оригинальными углами зрения, играет новыми и неожиданными ракурсами; меняются их размеры, внешний вид, место, сравнительный вес и значение. Свободная игра метафор ничего не оставляет от приевшихся ассоциаций, далеко разносит вещи смежные и родственные, сополагает вещи «далековатые». Примерно то же происходит в прозе Мандельштама, предающегося, по меткому выражению Берковского,

«необузданной радости остроумного и неожиданного называния вещей, радости вторых и третьих шуточных крестин». Одновременно у Мандельштама вырастает метонимический потенциал отдельной вещи, она принимает в себя свойства соседних членов того же комплекса и нагружается необычно сгущенным зарядом историко-культурных ассоциаций (Берковский 1989: 292, 298, 295).

К той же струе революционного перетряхивания культуры, несомненно, принадлежит и языкотворчество В. Хлебникова, который, в числе других своих грандиозных работ, производит разрушение филигранной специализации слов, достигнутой столетиями развития литературного языка.

В «программных» стихах Хлебникова, т. е. тех, где смысл задан и понятен (а они составляют значительную часть его поэзии), легко видеть, как поэт пользуется заведомо неточными словами, иногда лишь весьма отдаленно пригодными для выражения требуемого смысла (В Коране я дурашка, т. е. профан); сооружает без видимой нужды сложные перифразы, вместо того, чтобы прибегать к удобным готовым формулам (вам не хватает искусства напева – о не умеющих петь); создает стилистически невозможные сочетания (его священную чуприну, ведет гулять младую чушку); допускает грамматическую неточность (из травы сниму копытце; да, давно и я горели); вообще, действует по принципу «бриколажа», т. е. выполнения нужных функций с помощью подручных, но сплошь и рядом совершенно не предназначавшихся для этого средств – все равно, как если бы кто-либо пытался забивать гвозди микроскопом или разливать кофе из раструба садовой лейки (см. Хлебников 1968–1971: II (1), 156; IV, 49; I (1), 124; I (2), 196; I (1), 165; I (2), 177)125.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.

В новой книге известного писателя, доктора филологических наук Бориса Соколова раскрываются тайны четырех самых великих романов Ф. М. Достоевского — «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы» и «Братья Карамазовы». По всем этим книгам не раз снимались художественные фильмы и сериалы, многие из которых вошли в сокровищницу мирового киноискусства, они с успехом инсценировались во многих театрах мира.Каково было истинное происхождение рода Достоевских? Каким был путь Достоевского к Богу и как это отразилось в его романах? Как личные душевные переживания писателя отразилась в его произведениях? Кто были прототипами революционных «бесов»? Что роднит Николая Ставрогина с былинным богатырем? Каким образом повлиял на Достоевского скандально известный маркиз де Сад? Какая поэма послужила источником знаменитой Легенды о Великом инквизиторе? Какой должна была быть судьба героев «Братьев Карамазовых» в так и не написанном втором томе романа? На эти и другие вопросы читатель найдет ответы в книге «Расшифрованный Достоевский».

Борис Вадимович Соколов

Критика / Литературоведение / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное