И загорается спор, в котором – тексты из священного писания и Дарвин, и Михайловский, и Вольтер, и даже Маркс с Чернышевским. Причем эти двое, последние (о которых минуту назад Аполлон отзывался: «Вот скучища-то!»), теперь брались Аполлоном в союзники, становились в его руках тяжелым обоюдоострым мечом, поражающим простоватых созерцателей-богословов. Битва выиграна, Аполлон торжествует победу и тут же забывает о Марксе и Чернышевском: ему главное – восстать, повалить противника, а там – хоть трава не расти…
Человек, будучи житейскими, бытовыми обстоятельствами где-то еще в юности поставлен на определенную «стезю», так, большей частью, всю жизнь и проскользит под уклон до гробовой доски по этой стезе, по жизненному, кем-то или чем-то предначертанному пути, не останавливаясь, не сопротивляясь, не пытаясь свернуть в сторону, искать новой стежки. Аполлон же все свои сознательные годы только и делал, что цеплялся за любой сучок, за любой камушек, лишь бы остановить это проклятое скольжение по предначертанному, оглядеться, сойти с него.
Так папаша да и весь обиход, все традиции его быта повелевали ему, окончив семинарию, делать поповскую карьеру, то есть, подличая, выслуживаться, получать камилавки, наперсные кресты и прочее, а он упрямо сказал: «К черту!» – и пошел в университет. «Ну, по крайности, хоть в адвокаты иди. – Смирившись, отец опять-таки толкал Аполлона «на стезю», – Адвокаты, сказывают, ба-а-льшие тыщи гребут…»
Аполлон избрал химию, не соблазнился адвокатскими тыщами. Тут он, вопреки большинству, отказался от путей проторенных: кабинетная ученость сулила покой академические лавры, неспешное житие; но, как он не был ни Лавуазье, ни Менделеевым (Аполлон трезво оценивал свои таланты), то не пожелал кудесить в ряду с другими в капище бесполезной науки и, переливая из пустого в порожнее, витать в туманных высотах отвлеченности, а смело, решительно прилепился к земле, к земным заботам: положил свои знания и способности на развитие и совершенствование большого и трудного дела – кожевничества. Почему именно кожевничества? Да потому, вернее всего, что вдоволь насмотрелся на убийственный, каторжный труд людей, добывающих себе скудное пропитание этим делом. С незапамятных времен большая слобода, где прошли детские и отроческие годы Аполлона, славилась кожевенным производством. Разъеденные дубильными кислотами, изуродованные руки слободских мужиков, их серые, словно запыленные лица, слезящиеся глаза с припухшими, кроваво-красными веками, – всё это накрепко, на всю жизнь запечатлелось в памяти. Старики в слободе были редкостью, мало кто дотягивал до шестидесяти; сибирская язва косила людей, не успевших пройти и половины земного бытия. Слишком дорогою ценой платили рабочие-кожевники за всероссийскую громкую славу своей слободы.
Тут наука должна была бы прийти на помощь людям, перешагнуть через порог грязного, провонявшего гниющими кожами кустарного заводика, окунуться в производство, которое и полшага не ступило вперед с тысячелетних былинных времен Никиты-Кожемяки и Яна Уснаря. Но ученые предпочитали заниматься теоретическими изысканиями в тиши своих уютных кабинетов, и мало, очень мало кто решался посвятить свою ученую деятельность столь низменной материи, как кожевничество.
И он начал с того, что по окончании университета уехал за границу, где года два простым рабочим проработал на крупном кожевенном заводе в Австрии. Там он многое узнал, о многом задумался: как бы то-то и то-то перенять и устроить в России. Службу свою на австрийском заводе он закончил уже в должности инженера и, богатый опытом и специальными знаниями, полный планов и желания действовать, в начале девятисотых годов появился на родине.
Он был молод, здоров, неприхотлив в своих житейских привычках. Замыслов, смелых идей хоть отбавляй – чего бы еще? Но с первых же шагов натолкнулся на косность и скаредность толстосумов-предпринимателей. Введение новшеств требовало денег, производственного риска, а хозяева не желали ни рисковать, ни тратить деньги на вывезенные «от немцев» хитрости. Считали, что лучше и вернее старинки придерживаться, а что от этой старинки болеют и мрут люди, их мало огорчало.
Десять лет Аполлон Алексеич пытался пробить лбом каменную стену многовекового невежества, и если за это время осуществил хоть сотую долю задуманного, так и то ладно. Другой на его месте, верней всего, сдался бы, сложил оружие, но дьячковский сын был упрям, силен, «двужилен». Он много писал, публиковал свои работы, с трудом находя издателей. Его имя было замечено наконец, о нем стали поговаривать – редко всерьез и уважительно, чаще с усмешкой: маньяк… И самое любопытное, что всерьез говорили за рубежом, а с усмешкой в России.