– Я с детства, так сказать, с пеленок, был ужасный смешняк, вот они знают (он опять указал на пророков), сколько забот и огорчений доставил я своему папеньке… Солидное ювелирное дело, единственный наследник – и такой, представьте себе, балбес! Я с цирком даже собирался убежать, очень хотел сделаться куплетистом, чтоб я так жил, да полиция поймала, вернули домой… Что было! Папенька плакал, маменька плакала, кошмарный ужас! А потом, представьте себе, женился – и никаких цирков, никаких куплетов, правая рука у папеньки в деле, чтоб я так жил! Но вот – революция, папенька скоропостижно умирает. Он хотя еще при Временном скончался, но уже, знаете ли… назревало. Он сказал: «Ой, Боря, закрывай дело, дадут уже вам ума эти большевики…» И что вы себе думаете? Ведь дали! Третий раз сижу в Чека, и все из-за этого проклятого золота, холера ему в живот! Придут, знаете ли, поищут – и ведь находят, представьте себе! Бог мой, и откуда оно только берется?
Спали пророки, спал заросший Дидяев. В стекла зарешеченного окна сухо постреливала мартовская крупка. Уже и у Дениса Денисыча глаза стали слипаться, а мосье Каменецкий все журчал и журчал, и кто бы мог в его откровенности отделить правду от выдумки?
Денис Денисыч сперва внимательно слушал, сочувствуя даже, но вскоре понял, что фальшь сплошная это веселое краснобайство Каменецкого, что все это – петли, петли и петли; что даже здесь, в камере, среди своих же товарищей по несчастью, петляет человек, разыгрывает какую-то, ему одному известную роль. И внимательное сочувствие улетучилось враз, и спать захотелось прямо-таки невыносимо, и чуть-чуть не заснул Денис Денисыч, как вдруг – до полусонного – дошло до него:
– Да ведь и вас, мейн либер, конечно, не за что-нибудь – за золотишко притянули…
– Что? Что?! – очнулся Легеня. – Меня?! За золотишко?!
– Ай! – насмешливо пожал плечами смешняк Каменецкий. – Ну чего вы встрепенулись? Вы что – Карл Маркс или Роза Люксембург, чтобы вас не трогать? Вы – живой человек, научный работник музея, куда разные конфискованные ценные вещички собираются… А если принять во внимание, что эпоха наша бурная и, я бы сказал, бестолковая, то… при известном умении, конечно, кое-какие безделушки можно совершенно изящно и не туда заактировать…
– Послушайте, – стараясь произносить слова как можно спокойнее и мягче, сказал Денис Денисыч, – послушайте, мосье Каменецкий… идите к черту!
– Фуй, как грубо! – состроил тот гримасу. – Вы же, мейн либер, интеллигентный человек… Ну, спокойненькой ночи, в таком случае. Но вот увидите, чтоб я так жил!
И началась тюремная жизнь.
Денис Денисычевы ощущения в этой жизни определялись двумя словами: томление и скука. Сперва занимала новизна обстановки – хитрая болтовня Каменецкого, пророки, сахаринщик. Но прошел день, серый, сумрачный, и все примелькалось, навалилась, задавила скука. Время от времени гремел замок, вызывали на допросы. Возвращаясь с допросов, шептались, вздыхали. Каменецкий балаганил, пророки подолгу расчесывали роскошные библейские бороды.
И заскучал, заскучал Денис Денисыч. Оторванный от музейных дел, от рукописи, четвертые сутки торчал в обществе сомнительных темных дельцов, по горло насытясь ими в первый же день, томясь от неведения, сколько же еще, таким образом, будет вычеркнуто времени из его жизни, в которой каждый день на счету: эпопея «Тороповы» укладывалась, самое малое, в шестнадцать книг. Пользуясь арестантским бездельем, он прикинул это почти точно. «Какая нелепость, – думал Денис Денисыч, с тоской глядя в высокое зарешеченное окно, где синели клочки неба, где воробьи иной раз подымали такой развеселый весенний базар, что в пору хоть бы и самому обернуться воробьем, только б на волю. – Какая нелепость – сидеть в этой банке с пауками, когда там, наружи, огромная шумная жизнь, которой я нужен и которой вовсе никакой не враг… Черт знает что!»
Его вызвали только на шестой день.