– Христос воскресе Христос воскресе ах милочка Агния Константиновна какой чудный день я не могла усидеть в душной квартире такое солнце дивная очаровательная весна (она без точек, без запятых говорила, лишь время от времени переводя дыхание) очаровательная весна говорят ночью первый соловей пел в Ботаническом мы не слышали возвращались из театра на бричке и так колеса стучали и молодежь без умолку трещала какой же соловей все восхищались спектаклем как жаль что вы не поехали чудо чудо сплошная злоба дня ах этот Лебрен всякие Ллойджоржи Пуанкаре Распутин и Риточка ваша была бесподобна этот костюм шемаханский так ей к лицу прелесть особенно знаете в том месте где поет «сброшу чопорные ткани» в зале прямо-таки все с ума посходили аплодисменты ужас какие аплодисменты ну немножко откровенно знаете бедра коленки все наружу но что ж такое сейчас это предрассудки мой Мишель говорит культ тела возврат к античности хи-хи-хи не правда ли поздравляю поздравляю…
Агния Константиновна растерялась. Словесная погремушка мадам Благовещенской ее опрокинула, растоптала, безжалостно повергла наземь. Профессорша лежала во прахе, беспомощная, жалкая, униженная. «В зале все прямо-таки с ума посходили… бедра наружу, коленки…» Горох сыпался, сыпался, раскатывался по полу – под кровать, под шкаф, во все уголки комнаты. Большая синяя муха билась в голове о черепную кость, жужжала, металась. С необыкновенной яркостью, виденная давным-давно, еще в молодости, вспыхнула известная картина: обнаженную девушку-рабыню бесстыдно разглядывают цезарь и его приближенные… Боже, какой ужас!
– Но ведь на ней, конечно, было трико? – слабым, умирающим голоском зачем-то спросила Агния.
– Ну, что за вопрос, еще бы без трико! А вы все-таки, я вижу, ухитрились куличик испечь… – Мадам Благовещенская круто повернула разговор, полагая, что то, что надо было ей сделать, уже сделано, да и преотлично: очень много воображающая о себе профессорша одернута, спесь у нее посбита, – с этаким срамом небось не очень-то нос задерешь!
– Ах да, куличик, – пролепетала Агния. – Прошу вас, кушайте, пожалуйста…
Мадам кушала, хвалила, стреляла глазками по сторонам. Жуя, спросила как бы невзначай:
– Что это, милочка, нынче праздник, а вы в одиночестве… А где же ваши? Аполлон Алексеич? Ритуся? Бедная девочка, наверное, спит после вчерашней ночи…
И вот тут Агния не выдержала пытки и разрыдалась.
Профессор в сумерках лишь вернулся от Стражецкого. Глянул на жену и сразу понял – что-то случилось; заплаканное лицо, невидящие стеклянные глаза. На белой своей кроватке сидела, поджав ноги, жалко сцепив у горла длинные хрупкие пальчики. «Обязательно с Маргариткой что-то, – решил профессор. – Ну, знаете… Если так близко принимать к сердцу… Да и что, собственно, принимать? Ведь только что утром сама говорила…» Мысль оборвалась оглушительным дребезгом извозчичьей пролетки по булыжнику мостовой. Чей-то бас спросил за окном:
– Тут, что ли?
– Здесь, здесь! – откликнулись голосом Ляндреса. – Ах, да осторожней, товарищ… Ведь это же барышня, а не мешок с картошкой…
Затем в соседней комнате, где солдаты, – странные звуки шагов: бухающие тяжелыми сапогами и еще какие-то, словно заплетающиеся, шаркающие, неровные.
Наконец Ляндрес (действительно, Ляндрес!) чудно, задом как-то, ввалился в комнату, придержал дверь, и следом за ним бородатый мужик в брезентовом дождевике ввел Риту. Она еле шла, шаркая, загребая ногами, держась за бородатого, бессильно обвиснув на его руках.
Трудно рассказать, что в эти мгновения перечувствовала Агния Константиновна, какие только страшные мысли не взметнулись в ней: несчастный случай… попала под поезд… самоубийство… шальная пуля…
И самое ужасное наконец: пьяна!!
Пьяна, как последняя тварь… как уличная потаскуха!
– Ну, дак куды ж ее класть-то? – равнодушно спросил бородатый мужик.
И Агния с криком кинулась к дочери, в неистовстве, в отчаянии, готовая и проклясть, и растерзать, и оплакать…
Но Ляндрес цепко, неожиданно сильно схватил ее за руку и, словно ножом пырнул, сказал одно-единственное коротенькое жуткое словцо:
– Тиф…
И, словно в бреду, словно прерывистое предсмертное дыхание, медленно, кошмарно потянулись длинные дни весны и лета тысяча девятьсот девятнадцатого.
И был среди этих задыхающихся в духоте и пыли дней тот, когда она умирала.
Пульс не прощупывался, мутной пленкой подернулись помертвевшие глаза; бледные пальцы шевельнулись, пошарили по одеялу; сухие, потрескавшиеся губы приоткрыла, словно что-то хотела сказать… но ничего не сказала, лишь странный, ни на что не похожий, послышался звук – не то стон, не то храп…
И вытянулась. Затихла.
Припав к изголовью, беззвучно плакала вконец измученная Агния. Аполлон Алексеич стоял, стиснув холодный железный прут кроватной спинки, весь вытянувшись вперед, к умирающей дочери; не слыша своего голоса, громко шептал:
– Ты что, Ритка? Ты что?..