Встрепенулся ветер, верхушки деревьев зашептались, завздыхали, по лесу пошел гул. В нем все звуки враз растворились, он был на руку ворам. Но он и профессору помог подкрасться незаметно почти к самой телеге; какие-нибудь пять шагов отделяли его от тех двоих, что возились у кирпичного штабеля. Одного из них, какой брал кирпич, Аполлон различил хорошо – невелик, коренаст, в картузе, Другой, что придерживал пугливую лошадь, скрывался в кустах густо, в человеческий рост вымахавшего чернобыльника, да его еще и лошадь загораживала. Тот, в картузе, был ближе, его ловчей было схватить… А как же с другим-то? «Ну, поглядим, – сам себе сказал профессор, – может, и этого успею…»
И кинулся на первого.
Крик был страшен.
Так ни человек, ни зверь не кричит. Так, должно быть, миллионы лет назад кричало странное косматое существо, которое неуклюже, как бы падая, передвигалось на двух задних руках и уже не было зверем, но еще и человеком не сделалось.
Ужас и боль трепетали в крике. Оглушенный им, профессор не слыхал, как затарахтела телега во тьму, без дороги, ломая, круша кусты; как что-то вопил тот, другой, – ускакавший, непойманный… Аполлон одно лишь держал в голове: не выпустить бы это отчаянно сопротивляющееся тело, вертлявое, скользкое, как налим. Он прижимал к себе вора, волок его как охапку соломы и никак не мог сообразить, где же у этого человека руки, где ноги, где голова, – так он вертелся и дергался, норовя вырваться из объятий профессора.
А рук, казалось, было множество: вот одна залезла в бороду, схватила, рвет клок волос; вот другая ногтями скользнула по щеке, больно царапнула; вот подобралась к горлу, стискивает кадык, душит…
– Эй, нет! – рявкнул Аполлон. – Это к чертовой матери! Это… шалишь!
Изловчившись, облапил и стиснул неизвестного, и тот вдруг обмяк и, замолчав, мешком повис на руках профессора. Так он его и доволок до сторожки, где в дверях стоял с фонарем пан Рышард, зевал, почесывался.
– То вы, пан профессор? – спросил еще не проснувшимся голосом. – А я сплю, слышу – телега… Что это вы такое тащите? Ай! Так то ж чловек…
Наверно, жуток был Аполлон – расхристанный взлохмаченный, исцарапанный в кровь, со своей необыкновенной ношей. Фонарь задрожал в руке у Стражецкого.
– Посветите! – коротко, строго приказал Аполлон.
Стражецкий поднес фонарь к лицу пленника и вскрикнул удивленно:
– Езус Мария! Пан комендант…
– Позвольте, позвольте… Какой комендант? Что вы за чушь несете!
Профессор опустил безжизненное тело человека («Эх, крепко ж я его придавил, – подумал сокрушенно, – как бы не повредил чего…») на кучу щепок, взял из рук пана Рышарда фонарь.
– Товарищ Полуехтов! – свистнул удивленно. И лешим заржал во тьму: – Га-га-га-га!..
Полуехтов вздрогнул, открыл глаза, застонал. Слезы текли по его запачканному, испуганному лицу.
– Ну, что же мне с вами делать, тов… то бишь господин Полуехтов?
Комендант молчал, жмурился от света фонаря, охал.
– А? Пан Рышард? Какую казнь мы ему придумаем? Может, посоветуете, как нам поступить с этим, с позволения сказать, гомо сапиенсом?
Полуехтова вдруг начала бить нервная дрожь. Он уже навзрыд плакал, нахально торчащие усики обвисли.
– Ну, вот тебе, истерики еще нам не хватало, – недовольно пробурчал Аполлон.
– А я бы, пан профессор, пшепрашам, – сказал Стражецкий, – я бы его отпустил, только…
– То есть как это, позвольте? Если б он ко мне в карман залез, так я его, разумеется, отпустил бы. Дал бы хорошего пинка и отпустил, – прибавил профессор. – Но ведь кирпич-то…
– Пшепрашам, пан профессор, вы не дали мне договорить…
– Нуте?
– Отпустил бы, но только с условием. Во-первых чтоб завтра же было возвращено взятое…
– Ну, взяли-то они, положим, безделицу – я помешал.
– Неважно. То есть принцип. И второе – чтоб немедленно подал прошение об уходе… Лайдак, жулик!
– Вы, пан Рышард, Соломон, – сказал профессор. – Слышите, господин ворюга? Вернуть кирпич и убираться из института ко всем чертям! Коммунист! Идею только компрометируете…
На следующий день десятка три кирпичей были возвращены и аккуратно уложены в штабель, а заявление об уходе «в связи с семейными обстоятельствами» вручено ректору института.
И еще неделя прошла.
Заготавливали дрова, валили сушняк, таскали к сторожке. Аполлон ворочал как медведь за троих. Пан Рышард загорел, посвежел еще больше. С профессором у него установились легкие, полушутливые, но вполне дружеские отношения. Аполлон привязался к старику, но любил беззлобно посмеяться над шляхетской гордостью Стражецкого, гордостью всем польским – польской историей, польским искусством, польскими обычаями. Даже своим маленьким Сандомежем.
Пан Рышард отшучивался:
– То правда, горжусь. Э, Сандомеж! Сандомежу тысяча лет, и я есть гражданин этого города и горжусь его стариной. А вы, пан профессор, пшепрашам, знаете, сколько лет вашему Крутогорску?
Нет, профессор не знал.
– Так, так, – торжествующе сказал Стражецкий. – Не знаете. То худо.
«Действительно, – подумал Аполлон, – полжизни прожил в Крутогорске, а не знаю… Нехорошо. Стыдно»