А лодья причалила к пристани, и люди, прибежавшие из городища, дивились на темных пришельцев. Показывали пальцами, говорили:
– Вот греческие волхвы… Сколь черны! Сколь страховиты!
И вот греки запели, и люди в ужасе побежали прочь. Пение монахов было понято, как волхование, – и кто мог ведать силу греческих слов…
– Лучше бы волки выли, – сказал старый Пресвет.
– Правда, правда! – отозвались горожане. – Лучше бы волки…
Тороп-скоморох, медвежий поводырь, тут же у пристани, откуда ни возьмись, научал старого ленивого медведя кланяться чужеземным гостям, и зверь раскорячивался, бил поклоны, потешал горожан. А Торопка меж тем среди людей ходил, говоря: «Эти черные-де и есть волки, вот дай только ночи дождутся, так и побегут по домам у людей кровь пить…» Еще шептал, чтоб ворота запирали покрепче, береглись бы от дурна заморского…
В страхе расходились горожане. А гости в княжий терем пошли. Он на самом лобке горы возвышался над городом. Княжьими дедами рубленный из толстых бревен, почерневших от древности, он век и век стоял. Еще и князей не знавали. Еще не тронутые секирой, дубравы шумели на холмах, где нынче славный Кыев, а он, сей терем-то, и тогда стоял. Лишь бревна свежетесанные были белы, как девичьи тела, благоухали смолой.
Вон откуда, из каких темных далеких времен Татинец-город над озером встал.
Тут самая Русь была. В иных селеньях, случалось, рождались люди кривоноги, скуласты, подслепы, очи что щели; в иных – черны, мелковаты; в иных – белоглазы, безбровы, конопны. Первые имели корень от печенеги, от половца, вторые – от грека, от булгара третьи же – от варяги, от свена.
А эти, над озером, были чистая Русь: рослы, в плечах просторны, долгоноги, волос светел, лик ясен, нос прям, точен, темная бровь – вразлет.
Но меч крепко держали. Редко двор стоял, где на воротах не красовался б иноземный щит, добытый в битве. Также – посуда застольная: чаши венецыянские, кувшины, блюда. Также – оружье.
Супротив же княжьего терема, на майдане, – четверо коней медяных, ноздрясты, страшны, диковинны, еллинских кузнецов чудо. С корсуньского похода привез князь сии дивы. Чтобы помнили чужие да и свои не забывали б…
И вот, идя с пристани в терем, узрели черные греки квадригу медяну и отвернулись: вспомнили Корсунь.
А в тереме столы от яств, от питий ломились. Ендовы большие и малые, наполненные всрезь медами да брагами, ожидали пиршества. Ведь каким побытом доселе творилось-то? После дальнего пути – в мытню, после же мытни – за столы, за беседу.
Но черные греки в мытню не шли, от стола отреклись; через Корнилия-толмача велели подать себе воды да полбы. Книгу раскрыли с медными застежками, стали читать непонятные чужие словеса. И омрачился князь: худо начало, обычай ломать не годится. Пустое дело – охоту, звериный гон зачинать – и то как без пира? А тут – экое! Древних богов зори́ть, а ни гусельного звона, ни песен застольных, ни хмельной похвальбы. Худо.
Читал написанное на бересте: «От Володимира ко Всесмыслу как получишь сие брате штоб учинить яко мы учинили в Кыеви того ради шлю попов да Олофа со дружинники челом бью пожалуй исполни государь».
Попы-то вон, в горнице, да что с них: немы, безгласны, за брашно не садятся.
Легко молвить: исполни…
Старцы по зову Телигину сходились во мраке.
Семь лесных троп вели к тому заветному урочищу, где в незапамятное время дуб стоял, из коего еще пращурами рублен был и сотворен пораженный ночной грозою Перун. Пень от него остался черный, на нем в полуденный час две змейки-гадючки на солнышке грелись, уползая ночью в подземное царство.
В урочище волхв ожидал семерых. Жег малое огнище, тлела, чадила чага, горьким дымом отгоняя гнус. Медведь, волк, вепрь шли стороной, страшась огня.
На Телигин дым семеро старцев вышли, сели округ пня. И сказал старый волхв:
– Нуте, старчество?
Тихо было, лишь цапля кричала в бочажине у озера. Старцы молчали, думали. Белые рубахи, белые бороды с прозеленью, седые. В колпаках из волчьих голов, что семеро волчищ, сидели у огнища беззвучно. А время шло в тишине: не скрыпели колеса, быки не ревели, погонщик бичом не хлопал, а звездный Воз за полночь перевалил.
– Нуте же? – вопросил Телига. – Что делать станем? И что будет?
Все поглядели на старейшего. Старчище Рахта древен, древнейший. С Вольгом-князем на Цареград сплывал. Ингваря пестал. Он сказал:
– А ништо. Как великий князь похощет, так и будет. Капище, чую, утресь зорить почнут. Придется, видно, дети, кресту поклониться…
– Рахта! Рахта! – закричал, заплакал Телига. – А ветры Стрибожьи? А воины Световидовы? А звери Велесовы? Покорятся ль?
Усмешкой раздвинул Рахта зеленые от древности усы.
– Ништо, брате. Ништо. Покорятся. Пеньки ведь.
– Пеньки-и?! Эй, Рахта!
В великой скорби воздел руки Телига.
– Но вы-то, старцы, – вскричал, – вы-то? Ужель падете ниц? Ужель у врат капища не станете?
Чадила чага. Сова ухала. Ветер гулко дохнул в вершинах дерев.
– Нет, – промолвил старец Горуха. – Не станем. Нам с князем жить.
И пятеро сказали, что отрубили: нет.