Как раз оба великих прусских короля представляют тому наилучшие примеры. Оба они считали служение этой беззастенчиво требовательной, но благодаря их разуму настоятельно необходимой прусской государственной идее как нечто естественное, обязательное, даже чуждое личностному, и оба они вследствие этого служения деформировали и исказили свои характеры — часто в злую сторону. К примеру, Фридрих Вильгельм I имел странную привычку говорить о короле Пруссии в третьем лице: "Я бы хотел быть генерал-фельдмаршалом и министром финансов короля Пруссии, это бы пошло на пользу королю Пруссии". И этот деспотизм короля Пруссии, которому он себя подвергал, сам по себе делал тирана из кроткого, чистосердечного, шумного, в основе своей добродушного человека. Эта тирания подчиняет Движущего и Движимого в его жизненных проявлениях и в его стиле правления, он становится вечно неудовлетворенным, жестоким, вспыльчивым, с угрожающим выражением лица, без промедления наказывающим и нетерпеливым, это его вечное "Срочно!", "Немедленно!" под указами. Когда же какой-нибудь военный советник или иной государственный чиновник возражает королевским указам, то этот король Пруссии взрывается гневом: "Люди вынуждают меня применять силу: они должны плясать под мою дудку, черт меня подери: я велю вешать и жарить на кострах, как царь, и рассматриваю их как мятежников". А затем неожиданно вдруг снова проглядывает личность Фридриха Вильгельма: "Богу известно, что делаю я это не по своей воле, и из-за бездельников я две ночи не спал, как следует". Добропорядочный человек, которого государственная служба сделала извергом.
Это Фридрих Вильгельм I. И тем более Фридрих Великий! Его слова "Король — это первый слуга государства", часто повторяемые в различных обстоятельствах, всем известны; менее известно, что во французском первоисточнике употребляется слово не "
Фридрих с самого раннего детства был эстетом, "философом" (сегодня сказали бы: интеллектуалом) и гуманистом. Отсюда его ужасные конфликты с отцом, когда он был кронпринцем, и это не стоит пересказывать здесь в сотый раз. Униформу, которая позднее стала для него единственной одеждой, вначале он с отвращением называл "похоронной одеждой". Игра на флейте, любовь к искусству, произрастающий от просвещенной любви к человечеству анти-маккиавелизм, восторженная дружба с Вольтером, торопливые гуманитарные указы при его вступлении на трон — упразднение пыток (с исключениями), "Газеты не следует притеснять", "В моем государстве каждый должен быть счастлив по-своему" — это все не маски или великодушные прихоти, это настоящий Фридрих, его изначальная сущность. Он пожертвовал этим, пожертвовал в пользу "ненавистного ремесла", к которому он считал себя приговоренным — пожертвовал этим, точнее говоря, в пользу прусского государственного разума, который от него требовал проводить политику силы, вести войны, побеждать в битвах, захватывать земли, разрывать союзы и нарушать договоры, печатать фальшивые деньги, из своих подданных, из своих солдат и не в последнюю очередь из самого себя вытаскивать последнее, короче говоря, быть королем Пруссии. Это портило ему жизнь. Он не стал злодеем, как его отец, но он стал холодным циником, злым мучителем своего окружения, никого не любящим, никем не любимый, горько равнодушный к своей собственной персоне, неряшливый, грязный, всегда в одной и той же поношенной униформе, однако при этом всегда остроумный, но пресыщенный безотрадным духом преклонения, в глубине души глубоко несчастный; одновременно неутомимо деятельный, всегда на службе, всегда на посту, неутомимый в своем проклятом ремесле, великий король до последнего вздоха — с надломленной душой.
Мы не можем отказать себе в том, чтобы привести цитату из произведений Фридриха (25 томов, сегодня незаслуженно не читаемых, как и многое другое), которая, как нам кажется, отражает внутреннюю суть этого королевского характера. Она взята из частного письма. "Когда я не говорю о провидении", — пишет Фридрих Великий, — "то получается так, что мои права, мои сомнения, моя личность и все государство кажутся мне ничтожными вещами, чтобы быть важными для провидения; ничтожные и ребяческие распри людей не достойны того, чтобы ему ими заниматься, и я думаю, что в том нет никакого чуда, что Силезии лучше быть в руках Пруссии, нежели в руках Австрии, арабов или сарматов; так что я не злоупотребляю этим столь святым именем по столь несвященному поводу". Он так действительно думал, и все же по столь несвященному поводу он пожертвовал бесчисленными жизнями людей — и в определенном смысле также и своей собственной.