Читаем Прыжок в длину полностью

Вероятно, все дело было в чрезвычайно низкой выработке свободы: матери приходилось целый день стирать пеленки, греть бутылочки, качать орущий сверток, с которым Ведерников себя умозрительно отождествлял, – чтобы потом полчаса смотреть тогдашнее тусклое ти-ви. Ведерников вполне мог представить, что вся дальнейшая жизнь матери стала повышением выхода свободы на единицу труда – и тут, конечно, были совершенно лишними все эти котятки и щенятки с их ненасытными сиротскими нуждами, горячими поносами и маслянистыми блохами на очаровательных мордочках. В общем, мать никого не приняла и выстроила жизнь. Но тут случилось непоправимое: бывший младенец, вместо того чтобы стать в положенный срок полноценным и отдельным от нее человеком, может быть, даже европейским чемпионом, вдруг превратился в навсегда зависимое существо, в какую-то домашнюю обезьяну, что лазает по квартире на четвереньках, потому что не любит использовать протезы. Мать честно приняла удар, и Ведерников знал, что не услышит от нее ни одного сочувственного слова, но получит все лучшее, что можно купить за деньги.

* * *

А если разобраться, что оно такое, это сочувствие? Разве может один человек действительно пережить то, что испытывает другой? Вот Ведерникову уже за тридцать, и хоть опыт его в бытовом отношении ограничен, зато в ментальном смысле неповторим и страшен. Ведерников прошел через провалы холодного отупения, когда не берешь в руки предмета, потому что не можешь вспомнить его названия, и на нижней челюсти успевает отрасти сорняк пегой бороды. Он погружался в области ужаса, когда ошпаривает внезапно, по многу раз на дню, а потом не можешь отдышаться, придерживая ладонью готовое выпасть сердце. У Ведерникова имелся многократный опыт самоубийцы, и не потому, что он это замышлял или как-то готовил. То, что для обычного человека представляло собой нормальную городскую поверхность, по которой запросто ходят двумя ногами, для Ведерникова было чередой зыбей и пропастей. Застряв на обрыве ступеньки, не в силах совладать с разной длиной и общей косностью протезов, он ощущал то же головокружение, ту же мятную щекотку в жилах, что другой бы испытывал, стоя на самой кромке налитого до краев пустотой синего ущелья или, безо всякого ограждения, на тридцатом этаже, под напором огромного воздуха, с бисерной улицей у самых башмаков. Так же точно притягивали бездны, для Ведерникова зияющие повсюду, – и силовая паутина, никуда не девшаяся, но на свой манер сошедшая с ума, завязывалась в такие искрящие, бьющие током узлы, что легче казалось броситься вниз и умереть, чем дотерпеть в живых хотя бы до завтра.

Тем не менее терпишь, и даже засыпаешь, проглотив водяной ком с двумя плохо разжеванными таблетками, – а наутро проснешься и вспомнишь, и все твое горе с тобой, освеженное, бодрое, словно только вчера произошедшее. И все это на фоне жгучего, всеобъемлющего сожаления, предмет которого преспокойно живет в соседнем подъезде, жрет чипсы, покуривает в рукав, каждое лето вырастает из штанов.

Судите сами: если бы люди и вправду имели способность к со-чувствию, они бы сбегались смаковать Ведерникова, как сбегаются зеваки насладиться свежей автокатастрофой или красным варевом пожара. А то, наоборот, расползались бы прочь, с пищеводами, сожженными его ядом и его желчью. Но окружающие едва удостаивали вниманием его сухую, комнатного известкового цвета физиономию, его шаткую на протезах походку. Ведерников знал многих ампутантов, по-разному редуцированных: от практически целых экземпляров до похожих на коряги человеческих обрубков. Почти у всех матери были добрые, самоотверженные, про них даже говорили – святые. Этих женщин роднила какая-то искусственная бодрость, сообщавшая их движениям автоматизм и неловкость заводных игрушек, – а глаза у всех были больные, с поволокой бессонниц. Боль, конечно, была настоящей, кто бы посмел в этом усомниться. Однако Ведерников догадывался – испытывая при этом тайный стыд, – что те трогательные существа, которых так жалеют эти увядшие мадонны, очень мало совпадают с их реальными детьми. Чаще всего это были четырех-пятилетние ребятишки, какими их помнили матери, только увеличенные до взрослых размеров и затем уменьшенные калечащей операцией, не понимающие, что с ними стряслось и за что. А реальные ампутанты, люди взрослые, злые, много чего в своей жизни натворившие, по большей части тяготились материнским страданием и материнским присмотром.

Перейти на страницу:

Все книги серии Новая русская классика

Рыба и другие люди (сборник)
Рыба и другие люди (сборник)

Петр Алешковский (р. 1957) – прозаик, историк. Лауреат премии «Русский Букер» за роман «Крепость».Юноша из заштатного городка Даниил Хорев («Жизнеописание Хорька») – сирота, беспризорник, наделенный особым чутьем, которое не дает ему пропасть ни в таежных странствиях, ни в городских лабиринтах. Медсестра Вера («Рыба»), сбежавшая в девяностые годы из ставшей опасной для русских Средней Азии, обладает способностью помогать больным внутренней молитвой. Две истории – «святого разбойника» и простодушной бессребреницы – рассказываются автором почти как жития праведников, хотя сами герои об этом и не помышляют.«Седьмой чемоданчик» – повесть-воспоминание, написанная на пределе искренности, но «в истории всегда остаются двери, наглухо закрытые даже для самого пишущего»…

Пётр Маркович Алешковский

Современная русская и зарубежная проза
Неизвестность
Неизвестность

Новая книга Алексея Слаповского «Неизвестность» носит подзаголовок «роман века» – события охватывают ровно сто лет, 1917–2017. Сто лет неизвестности. Это история одного рода – в дневниках, письмах, документах, рассказах и диалогах.Герои романа – крестьянин, попавший в жернова НКВД, его сын, который хотел стать летчиком и танкистом, но пошел на службу в этот самый НКВД, внук-художник, мечтавший о чистом творчестве, но ударившийся в рекламный бизнес, и его юная дочь, обучающая житейской мудрости свою бабушку, бывшую горячую комсомолку.«Каждое поколение начинает жить словно заново, получая в наследство то единственное, что у нас постоянно, – череду перемен с непредсказуемым результатом».

Алексей Иванович Слаповский , Артем Егорович Юрченко , Ирина Грачиковна Горбачева

Приключения / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Славянское фэнтези / Современная проза
Авиатор
Авиатор

Евгений Водолазкин – прозаик, филолог. Автор бестселлера "Лавр" и изящного historical fiction "Соловьев и Ларионов". В России его называют "русским Умберто Эко", в Америке – после выхода "Лавра" на английском – "русским Маркесом". Ему же достаточно быть самим собой. Произведения Водолазкина переведены на многие иностранные языки.Герой нового романа "Авиатор" – человек в состоянии tabula rasa: очнувшись однажды на больничной койке, он понимает, что не знает про себя ровным счетом ничего – ни своего имени, ни кто он такой, ни где находится. В надежде восстановить историю своей жизни, он начинает записывать посетившие его воспоминания, отрывочные и хаотичные: Петербург начала ХХ века, дачное детство в Сиверской и Алуште, гимназия и первая любовь, революция 1917-го, влюбленность в авиацию, Соловки… Но откуда он так точно помнит детали быта, фразы, запахи, звуки того времени, если на календаре – 1999 год?..

Евгений Германович Водолазкин

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги