Однажды вечером к Хелен приехал мой старый друг Фредди Кноллер, с которым я плыл на корабле John Ericsson в Америку. Несколько лет назад он женился на англичанке, и они поселились в ее родной стране.
— Знаешь, — сказал я Хелен, — раньше мы с Фредди пели в хоре.
— У папы тоже был хороший голос, — задумчиво заметила она, но тут же умолкла, не желая ворошить прошлое.
— Помнишь, — сказал я, улыбаясь воспоминаниям, — как люди говорили, что мы с Соней похожи как две капли воды?
— Хотите чего-нибудь попить? — сказала Хелен, меняя тему.
Как много тайн хранила она. Всякое соприкосновение с прошлым слишком травмировало ее, и мы покинули Лондон, не поговорив ни о годах войны, ни о близких, которых мы потеряли.
В Париже, встретившись с тетей Эрной, мы вспомнили дядю Леона. Из психиатрической клиники в По он, испытывая тяжелые страдания, послал письмо немцам, умоляя приехать и забрать его.
— Положите конец моей ужасной жизни, — просил он.
Итак, немцы забрали его. Из Тулузы он был депортирован в Бухенвальд, где его история, казалось, закончилась. Однако тетя Эрна открыла нам ее странное продолжение. После войны она получила от дяди Леона открытку, написанную карандашом. В ней он сообщал, что его освободили британские войска. Почтовый штемпель был из Вены. Тетя Эрна обратилась к дочери дяди Леона Соне Фишман. Они написали в Красный Крест и в организации, занимающиеся людьми, пережившими лагеря. Но дядя Леон как в воду канул. Несколько месяцев спустя Соня получила сообщение из государственной канцелярии Австрии, приглашающее ее зайти забрать личные вещи отца. В канцелярии ей вручили пакетик с кольцом и документами, удостоверяющими личность. Там же была часть 59-го псалма Давида, написанная на безупречном французском своеобразным почерком дяди Леона:
Из Парижа мы отправились в Брюссель встретиться с дядей Давидом и тетей Ольгой. Моя кузина Хильде вышла замуж. Дядя Давид был очарован моей женой. Только одно сильно омрачало его настроение: мои упоминания кузена Курта, погибшего в Аушвице. Разговоры о войне были невозможны. Девять лет прошло, как она закончилась, а мы все еще боролись с воспоминаниями и пытались от них убежать.
Дальше мы с Фло поехали поездом в Антверпен повидаться с Фрайермауерами. Встреча была дружеской, но не более того. Анни держала себя вежливо, но сдержанно. Мы беседовали об Америке и избегали разговоров о войне. Огромная трещина пролегла между нами.
Затем мы поехали в Швейцарию, чтобы увидеться с моей кузиной Соней. Она жила в Вене, однако я пока не был готов вновь увидеть Вену, и Соня приехала в Швейцарию для встречи с нами. Шестнадцать лет минуло с той дождливой ночи, когда я покинул город, в котором родился, и начал бегство, но Вена все еще хранила для меня слишком много призраков. Швейцария тоже всколыхнула неприятные воспоминания: обмороженные и кровоточащие ноги во время перехода через Альпы; презрительно усмехавшийся сержант Арретас, которого мы с Альбертом Гершковичем умоляли освободить нас. Я вспомнил Альберта Гершковича. Последний раз я видел его, когда вылезал из товарного поезда, идущего в Аушвиц. Альберт остался внутри.
Гуляя с Фло и Соней по Интерлакену в Швейцарии, я вспомнил, что был последним, кто видел отца Сони дядю Леона, а Соня последней видела мою маму.
— Твоя мама была счастлива, — сказала Соня.
— Счастлива?
— Что ты находился в безопасности.
Что я находился в безопасности.
Соня вернулась в Вену, а через несколько дней мы с Фло поехали в Лимож, где все еще жила мадам Бержо, где на вокзале эсэсовский офицер дал мне пощечину, где сестра Жанна д’Арк стояла у моей кровати, произнося слова, казалось, льющиеся прямо с небес: с ней я в безопасности. Мы с Фло бродили по открытому рынку, и в послеобеденной толкотне я увидел мадам Бержо.
— Вот она! — воскликнул я.
Мы долго и крепко обнимались, плакали и снова обнимались. Мадам Бержо была хозяйкой дома и замещала мне мать все те месяцы, когда мы с Бастине делили комнату на верхнем этаже и ночь за ночью приводили туда беженцев.
— Боже мой, ты здесь! — воскликнула она, плача. — Мой сын, сынок.
Теперь и Фло плакала с нами, и мы втроем пошли назад к моему бывшему убежищу. Комната на чердаке, в которой я прожил три года, во время войны и мира, выглядела сейчас меньше, но ее хорошо знакомые стены по-прежнему дарили чувство безопасности.
— Здесь мы жили — Бастине и я, — сказал я Фло.
Это был единственный раз, когда мы произнесли его имя. Как и я, Эжен Басс был «приемным сыном» мадам Бержо, и у нас не было сил говорить о его убийстве или о той боли, которую мы испытали, услышав эту страшную новость.