— Может ли быть, что вы ему не верите? Вы? — укоризненно спросил я, искренне возмущенный. Почему не могла она верить? Зачем цепляться за неуверенность и страх, словно они оберегали ее любовь? Невероятно! Ей бы следовало создать себе мирный приют из этой привязанности. У нее не было знания, не было, быть может, умения…
Быстро спускалась ночь; стало темно там, где мы стояли, и она растаяла во тьме, словно бесплотный мрачный призрак.
И вдруг я снова услышал ее спокойный шепот:
— Другие тоже клялись.
Это прозвучало как задумчивый вывод из размышлений, исполненных печали и страха. Она прибавила, пожалуй, еще тише:
— И мой отец клялся…
Она замолкла, чтобы перевести дыхание.
— И ее отец…
Так вот что она знала! Я поспешил сказать:
— Да, но он не таков.
Казалось, этого она не намерена была оспаривать; но немного спустя странный спокойный шепот, блуждая в воздухе, коснулся моего слуха:
— Почему он — не такой? Лучше ли он?
— Клянусь, — перебил я, — я думаю, что он лучше.
Мы оба таинственно понизили голос. У хижин, где жили рабочие Джима (это были по большей части освобожденные рабы из укрепления шерифа), кто-то затянул пронзительную протяжную песню. По ту сторону реки огромный костер, — полагаю, что у Дорамина, — казался пылающим шаром, совершенно отрезанным в ночи.
— Он честнее? — прошептала она.
— Да, — ответил я.
— Честнее всех других? — повторила она, растягивая слова.
— Здесь никто не подумал бы усомниться в его словах… никто бы не осмелился, кроме вас.
Кажется, она пошевельнулась.
— Он храбрее? — продолжала она изменившимся голосом.
— Страх никогда не оторвет его от вас, — сказал я, начиная нервничать.
Песня оборвалась на высокой ноте. Где-то вдали раздались голоса. Среди них — голос Джима. Меня поразило ее молчание.
— Что он вам сказал? Он вам что-то сказал? — спросил я.
Ответа не последовало.
— Что-то такое он вам сказал? — настаивал я.
— Вы думаете, я могу вам ответить? Откуда мне знать? Как мне понять? — воскликнула она наконец.
Послышался шорох. Мне показалось, что она заломила руки.
— Есть что-то, чего он не может забыть.
— Тем лучше для вас, — угрюмо пробормотал я.
— Что это такое? — с настойчивой мольбой спросила она. — Он говорит, что испугался. Как я могу этому поверить? Разве я сумасшедшая, чтобы этому верить? Вы все что-то вспоминаете. Все к этому возвращаетесь. Что это? Скажите мне! Живое оно? Мертвое? Я его ненавижу. Оно жестоко. Есть у него лицо и голос? Может он это увидеть… услышать? Во сне, быть может, когда он не видит меня… И тогда он встанет и уйдет. Ах, никогда его не прошу. Моя мать простила, но я никогда! Что это будет? Знак… зов?
То было удивительное открытие. Она не доверяла даже его снам и, казалось, думала, что я могу объяснить ей причину. Я словно терял опору. Знак, зов! Как красноречиво было ее неведение! Всего несколько слов! Как она их познала, как сумела их выговорить, — я не могу себе представить. Женщины вдохновляются напряжением данной минуты, которое нам кажется ужасным, нелепым или бесполезным. Убедиться, что у нее есть голос, — этого одного достаточно было, чтобы прийти в ужас. Если бы упавший камень возопил от боли, чудо это не могло бы показаться более странным и трогательным. Эти звуки, блуждающие в ночи, вскрыли мне трагизм их жизни, обреченной тьме. Невозможно было заставить ее понять. Я молча бесился, сознавая свое бессилие. И Джим… бедняга! Кому он мог быть нужен? Кто вспомнил бы его? Он добился того, чего хотел. К тому времени позабыли, должно быть, о том, что он существует на белом свете. Они подчинили себе судьбу. И были трагичны.
Неподвижная, она как будто ждала, а я должен был замолвить слово за брата своего. Меня глубоко взволновала моя ответственность и ее скорбь. Я готов был отдать все, чтобы успокоить ее хрупкую душу, терзавшуюся в своем безысходном неведении, словно птица, бьющаяся о проволоку жестокой клетки. Как легко сказать: «Не бойся!» И, однако, нет ничего труднее! Но как же, как же убить страх? На такой подвиг вы идете во сне и радуетесь своему спасению, когда просыпаетесь, обливаясь потом, дрожа всем телом. Пуля такая не отлита, клинок не выкован, человек не рожден, даже крылатые слова истины падают к вашим ногам, как куски свинца. Для встречи с таким противником вам нужна зачарованная и отравленная стрела, отравленная во лжи такой тонкой, какой не найдешь на земле. Подвиг для мира грез, друзья мои!
Я стал заклинать, с сердцем тяжелым, исполненным гнева. Внезапно раздался суровый, повышенный голос Джима — он на берегу распекал за леность какого-то молчаливого грешника.
— Нет никого, — прошептал я внятно, — нет никого в том неизвестном мире, который, по ее мнению, стремится отнять у нее счастье, — нет никого, ни живого, ни мертвого, ни голоса, ни власти — ничего, что бы могло вырвать Джима из ее объятий.
Я остановился и перевел дыхание, а она прошептала:
— Он мне говорил это.
— Он говорил вам правду, — сказал я.
— Ничего… — сказала она и, неожиданно повернувшись ко мне, еле слышно страстно прошептала: