В городе Бор, как при нахождении его в составе Горьковской области, по улице Державина и по другим улицам и по иным городам иных областей, прежних губерний, сидели и сидят на завалинках, на скамеечках у маленьких домиков или у подъездов многоэтажных домов часовые нации, корявые корни народа, широкоплечие, крытые до лба пуховыми платками старухи, быв-шие роженицы ширококостных сыновей. Крепки их азиатские скулы, кверху подняты ноздри коротких носов, давно уж нет материнской ласки в бесцветных глазах, да и сентиментальное ли дело – караулить… «Мы, – говорят они безмолвно, одним лишь видом своим скуластым, коротконосым, – мы русские… А вы откель будете?»
Таким образом и стало известно всей улице имени Державина, великого российского поэта, некогда благословившего Пушкина, что у старухи Чесноковой, староверки, проживают евреи, отец лет тридцати и дочь лет восьми. Причем дочь не сразу определишь, приглядеться надо, а по отцу с первого взгляда видно – еврей… Вера тоже о том слышала, однако не придала тому значения и забыла в горестях. Теперь же подумала об Усте: «Я ей дам шляться без спросу куда попало, мало, что ли, и так о нашей семье дурного говорят».
Старуха Чеснокова жила в маленьком домике одиноко, после двух убитых на фронте сыновей и умершего старика. Про нее сообщалось, то ли она староверка, то ли субботница. Вера ее изредка видела, но не кланялись они друг другу. Приходит Вера к дому номер тридцать по улице Державина, стучит. Отпирает старуха.
– Устя моя у вас? – сердито спрашивает Вера, точно старуха перед ней в чем-то виновата.
А старуха Чеснокова отвечает не в тон ей, наоборот, ласково:
– У нас, милая, у нас… Патефон слушает. Ты проходи…
– Чего мне проходить, – говорит Вера, – позовите Устю, домой пора. – И не выдержала, невольно вырвалось: – Нашла себе подружку. Точно среди русских мало подружек…
– Чем же плохая? – говорит Чеснокова. – Руфа девочка с воспитанием, старших почитает, отец у нее непьющий…
И вдруг, сама почему не знает, захотелось Вере глянуть на евреев, к которым ее Устенька повадилась. Отряхнула она снег с полушубка.
– Ладно, – говорит и полушубок в передней сняла.
Заходит Вера в комнату, где патефон играет, и видит, сидит за столом ее Устя рядом с белесой девочкой, на которую никогда не подумаешь, что еврейка, если б не сказали. А отец девочки уж точно еврей, однако что-то в нем непривычное… В городе Бор евреев нечасто встретишь, хотя в городе Горьком их достаточно. Устя увидела мать, вскакивает и говорит:
– Это мать моя… А это Руфина, подружка моя… А это ее тятя…
Глянула Вера еще раз на «тятю Руфины» и опять понять не может, что ж в этом еврее непривычного… Чем Вера чаще смотрит, тем почему-то страшней ей становится, а чем страшней ей становится, тем сердцу все более сладко…
И верно, Дан, Аспид, Антихрист, к тому времени приобрел облик зрелый, и библейские черты его полностью определились. Хоть волосы его тронуты были преждевременной сединой после того, что пришлось ему повидать и исполнить, но на нынешнем земном пути своем он достиг наиболее мужского. Что же такое мужское в Антихристе, не дай Бог знать какой-либо женщине. Нет, не разврат это тайный – затворничество, ущемленность. Не сатана в нем соблазняет. Это когда в мужском сила Божия как в природных явлениях – вот что увидела и почувствовала, но не поняла разумом Вера… А сила, не понятая разумом, всегда особенно страшна. И от женского своего страха стала Вера нехорошо суетлива.
– Что это за музыка у вас такая, – говорит, – мне непонятная?
– Это еврейская пластинка, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист.
– Вот как, – говорит Вера и смеется торопливо как-то, как пьяная баба на ярмарке, – а нельзя ли русскую пластинку поставить, поскольку я еврейскому не обучена.
– Можно и русскую, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист, и поворачивается к дочери: – Руфь, принеси из комода частушки.
Вдруг Руфина, она же Пелагея, хоть это ни ей, ни Антихристу неизвестно, меняется в лице, и добродушно-деревенский облик ее, уроженки села Брусяны под городом Ржевом, приобретает страсть истинно южную, сухую, доступную лишь девочкам, рано созревшим.
– Пусть, – говорит Руфина, – Устя ваша убирается, не буду я больше с ней водиться.
Тут старуха Чеснокова всполошилась, начала Руфину ругать:
– Бесстыжая, да чего ж ты перед людьми отца своего позоришь.
И отец, Антихрист, тоже спрашивает, но без крику, тихо и дочери в глаза смотрит:
– Что с тобой, Руфь? – поскольку знал он ее как девочку ласковую, мягкую, добрую. Словно подменили ему ребенка.
Но Руфь вместо ответа повернулась спиной и в соседнюю комнату вышла.
– Ладно, – говорит Устя, – подумаешь, зануда… Я с ней тоже играть не буду больше. Пойдем, маманя…
В полной растерянности вышла от старухи Чесноковой Вера с дочерью… Чувствует, мало ей было старой беды, новую на дороге подобрала.