Иногда меня все еще беспокоили государственные деятели. Тогда я навещал одного знаменитого соотечественника, приезжавшего к доктору Христиансену пару раз в год на лечение. Бывший министр, обломок прошлого и, значит, человек с большим будущим. Его мучили периодические приступы страха, которые доктор Христиансен называл его месячными: и тогда он гнил и рассыхался, как только вокруг него начиналось какое-нибудь движение. Ему казалось, что все заминировано, все пустое, все сгнило изнутри и при малейшем дуновении разлетится пылью и прекратит существование. Состояние ухудшилось после Португалии, потому что он ничего не понял в том, что произошло. Он отказывался принимать ванны, потому что пыль при контакте с водой превращается в грязь. Вокруг него надо было ходить на цыпочках, затаив дыхание, чтобы он не рухнул и не превратился в кучку пыли. Если послушать его во время приступов, то следовало выставить вокруг него армию и полицию, чтобы избавить его от всяких посягательств. Медсестра должна была заворачивать его в полосочки ткани, как мумию, чтобы ему было спокойней, чтобы он убедился, что не превратится в песок, помочь ему почувствовать свою плотность. Но приступы никогда долго не длились, потому что опросы общественного мнения убеждали его в том, что он фигура реальная и внушает веру. Тогда он верил, что действительно и прочно существует. Его зовут господин Депюсси, у него красивое лицо — избирательное и широковещательное, а на телеэкране, да при хорошем освещении, и вовсе совсем как живое. Какое-то время он еще продержится, и это все, что от него нужно.
Каждый раз, когда я его вижу, мне хочется чихнуть, чтобы напугать его. Но если я чихну, тут же на его место поставят такого же, зато я буду раскрыт и под подозрением по поводу реформаторских и мессианских тенденций, как Плющ.
Знаете ли вы, что в Осло Норвежская академия ищет безрукого и безногого глухонемого, который не привнес бы никакого вклада в историю нашего времени, чтобы вручить ему Премию мира?
Господин Депюсси принимал нас — я часто говорю о себе во множественном числе — в полной неподвижности, кстати, полной музеев и шедевров. Вокруг меня была куча других предметов, но я был очень спокоен и не чувствовал страха. Я не говорю, что все предметы — скрытые тигры, которые вот-вот на меня набросятся. Я так не говорю, потому что избрал скромность и осторожность. Мне хочется вернуться в Лот, подальше от мира. Там я лучше себя чувствую больным, чем здесь.
— А, господин Ажар, кажется, вы собираетесь дать нам новую книгу?
Дать
— Вы здесь не со вчерашнего дня, господин Ажар…
— Да, я пишу. И еще наблюдаю. Я прохожу курс лечения, если угодно, но поскольку я веду себя нормально и хожу на свободе, то это бросается в глаза. Я живу с психами, чтобы научиться соответствовать. Так, по крайней мере в Париже, мне вернут водительские права.
Я поработал еще над мадам Розой, потому что мне не хотелось с ней расставаться, после «Всей жизни впереди» она стала для меня вроде матери со своим склерозом. Я, значит, вскарабкался на шесть этажей вверх без лифта, чтобы побыть с ней по месту ее проживания, и дышал еще тяжело.
Я громко дышал.
— Осторожно! — завопил господин Депюсси. — Задерживайте дыхание, ей-Богу! Вы же на меня дуете! Я разлечусь в пух!
— Я не обязан соблюдать вашу конституцию и ваше устройство, — сказал я, — и отказываюсь задерживать дыхание, чтобы продлить существующий порядок вещей. Мы, левые, нам стоит только дунуть, и мы все разнесем, каждый знает.
Алиетта положила мне мягкую руку на плечо:
— Не говори так, Алекс, ты себя напугаешь.
Господин Депюсси выглядел потрясенным.
— Вы левый? — спросил он меня почтительно, поскольку был правым и поэтому нуждался в моих услугах.
— Я не политик, — сказал я, — поскольку я не царствую.
Но я и не человеконенавистник. Среди шизофреников мизантропов нет. И никогда не было. Они получаются такими от любви.
Я неспособен на ненависть, потому что овощи вроде меня никого не ненавидят.
Я настолько дергался из-за своих гуманитарных мыслей, что господин Депюсси начал пылить и дымиться. Я ясно это видел, что доказывает, что он был еще безумней, чем я думал.
— Извините, — сказал я, потому что больным не стоит возражать.
Я добавил, чтобы сменить тему разговора:
— Кажется, Объединенные Нации скоро объявят год дерьма, конечно исключая евреев. У него на лице появилось выражение: «Понял. Ага».
— Вы нигилист? — спросил он.
Я не возражал. Это было совершенно неверно, естественно, полная туфта, и, значит, здорово меня прикрывало.
— Извините, у вас на рукаве холокост, — сказал я, подняв руку и сделав соответствующее лицо.
— Только не трите меня! — захныкал он, и приступ у него, наверно, достиг своей высшей очки, потому что от него снова пошло облако параноидальной пыли. — Не прикасайтесь к ним, преступление вы этакое!
— Ничего страшного, мы еще даже не начали играть, — бросил я ему с последней грубостью, потому что было чудесно сознавать, что кому-то еще страшнее, чем мне, это очень успокаивало.