Читаем Псевдо полностью

Не знаю, в кого была влюблена моя мать и почему она решила пустить себе пулю под сердце. Я могу только строить гипотезы.

Тонтон-Макут переводил ей небольшое ежемесячное пособие. Думаю, об этом надо сказать.

У него есть фото моей матери в двадцать лет. Об этом тоже, кажется, надо сказать. Она стоит у него рядом с фотографией генерала Де Голля. Надо сказать и об этом.

Мой отец был директором отелей «Скриб» и «Континенталь». Мне еще случается встречать в Ницце людей, которые смотрят на меня с уважением, потому что он был легендарным пьяницей. Никто и никогда не видел его пьяным. В девятнадцать лет он начинал день с полубутылки сливовицы.

Он оставил мою мать в нищете, но с легендой.

Когда газеты написали, что Эмиль Ажар не существует, что все сфабриковано, они были правы. Я чертовски сфабрикован и даже доведен до блеска.

Мы все сами себе незаконнорожденные.

Госпожа Ивонн Баби спросила меня:

– Как к вам пришла мысль писать ажаром?

Не пришла она мне в голову. Мне ее подарили. За так.

У меня в лицее в Ницце был приятель, у которого мать была в приюте для умалишенных. А отец алкоголик.

Приятели звали его Жежен.

Я-то переехал в Тулузу и закончил лицей там.

Жежен. Альманах Вермо знаете?

Вот так я и украл у приятеля идею писать ажаром.

Однажды вечером мама взяла картонку, сунула туда не глядя кучу драгоценностей и часов, потому что «Рубин» был еще и часовым магазином, и отправилась пешком из Ниццы в Париж – повидать меня.

Когда ее нашли, она блуждала по полям, не разбирая дороги, и не могла говорить.

Так длилось полтора года, то туда, то обратно.

Она говорила:

– Ты будешь писателем, когда…

А может быть, она говорила: как дядя. Уже не помню.

Моя мать – семидесятипятилетняя дама, датчанка, которая мирно проживает в Бьерко, разводит собак и цветы. У нее седые волосы, она часто смеется. Я вижу ее по нескольку раз в день, особенно теперь, когда живу в Копенгагене. Мой отец тоже датчанин, он дальний родственник доктора Христиансена. Думаю, мой настоящий отец – доктор Христиансен, и сам я тоже датчанин. Датчане – не антисемиты.

Я использовал предсмертные мучения лично мне не известной дамы, чтобы описать агонию мадам Розы в романе «Вся жизнь впереди».

Не хочу об этом говорить и именно поэтому говорю.

Вот передо мной Поль Павлович. Ему двадцать лет. Он пишет стихи под напором внутреннего крика. Но сквозь стихи по-прежнему пробивается крик, он растет и растет. Крик не может выйти наружу и разбухает. Он начинает гнить. Крик не может высвободиться, и преступление остается внутри. Жизнь продолжается, одно преступление пыталось переплюнуть другое. Тогда крик становится андским королевским кондором, взлетает, и тут у меня случились первые неприятности, потому что я сел на крышу и не хотел с нее слезать. Я стал овощем, артишоком, но я недолго оставался артишоком, потому что с него снимают листья, его смакуют, он питателен, это все равно что быть поэтом, их тоже все время смакуют.

Теперь в депрессиях есть доза лития. Потому что есть счастливчики, которые впадают в депрессию и знают об этом. У меня же все обыденно и привычно.

Я стал удавом и потом еще одной книгой, чтобы меньше ощущать принадлежность. Но я взял себя в руки, вывел себя на правильный путь и получил авторские права. Во мне боролись двое: тот, кем я не был, и тот, кем я быть не хотел. Но моя вина продолжали видеться мне совершенно отчетливо, и все вокруг было обыденно и привычно. Я принялся ежедневно изобретать персонажей, которыми я не являлся, чтобы достичь еще меньше себя.

Копенгагенское интервью продлилось два дня. С помощью предметов первой необходимости я держался молодцом. Страх, что меня найдут, что узнают, что котенок действительно умер, окончательно и бесповоротно, и что я подлежу, кричал во мне как Бэконовские папы в своем куске льда. Мысль о том, что впервые в истории человечества меня приняли в счет, задавали вопросы, повесили мое пальто в ничьей прихожей и оно своими пустыми рукавами свидетельствовало об опасном и невидимом человеческом присутствии, вся ваша предыстория и прецеденты, не говоря о приобретенных чертах, абсолютное равнодушие ко мне Пиночета и его неведение относительно того огромного вреда, который я ему причиняю, смехотворная ничтожность моих воплей, заурядность Анни, которая ходила туда-сюда с чашками кофе так, как будто была возможность спокойствия и мира, несмотря на угрозы, чудовищность которых не поддается формулировке, в силу всех этих причин Ажар бежал искать трещину в реальности, в которую можно было бы забиться, удрать от внутренней инквизиции, пыток водой, тисками с винтом и пустой, темной, глубокой и звучной пустотой, звучащей в искусстве вечно грядущего мира.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Отверженные
Отверженные

Великий французский писатель Виктор Гюго — один из самых ярких представителей прогрессивно-романтической литературы XIX века. Вот уже более ста лет во всем мире зачитываются его блестящими романами, со сцен театров не сходят его драмы. В данном томе представлен один из лучших романов Гюго — «Отверженные». Это громадная эпопея, представляющая целую энциклопедию французской жизни начала XIX века. Сюжет романа чрезвычайно увлекателен, судьбы его героев удивительно связаны между собой неожиданными и таинственными узами. Его основная идея — это путь от зла к добру, моральное совершенствование как средство преобразования жизни.Перевод под редакцией Анатолия Корнелиевича Виноградова (1931).

Виктор Гюго , Вячеслав Александрович Егоров , Джордж Оливер Смит , Лаванда Риз , Марина Колесова , Оксана Сергеевна Головина

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХIX века / Историческая литература / Образование и наука
1984. Скотный двор
1984. Скотный двор

Роман «1984» об опасности тоталитаризма стал одной из самых известных антиутопий XX века, которая стоит в одном ряду с «Мы» Замятина, «О дивный новый мир» Хаксли и «451° по Фаренгейту» Брэдбери.Что будет, если в правящих кругах распространятся идеи фашизма и диктатуры? Каким станет общественный уклад, если власть потребует неуклонного подчинения? К какой катастрофе приведет подобный режим?Повесть-притча «Скотный двор» полна острого сарказма и политической сатиры. Обитатели фермы олицетворяют самые ужасные людские пороки, а сама ферма становится символом тоталитарного общества. Как будут существовать в таком обществе его обитатели – животные, которых поведут на бойню?

Джордж Оруэлл

Классический детектив / Классическая проза / Прочее / Социально-психологическая фантастика / Классическая литература