Наконец у меня устали глаза. Я почесал запястьем лоб и решил: на сегодня — баста! Горячей воды в подвале не было, и, пока отмыл кисти, стало так темно, что с трудом разобрал записку, привязанную к бутылке. Васькина жена, поздравив меня, предупреждала, что дом вот-вот разрушит военное ведомство. «Обязательно позвони. Всего не напишешь...» — кончалась записка.
Я отвинтил колпачок и, осторожно наливая в него, стал пить за себя, за холст и за кафе на холсте и в натуре. В темноте тоска росла, как жар при ангине, и я наливал виски все быстрей и быстрей. Не терпелось позвонить в Прибалтику. Телефонный аппарат, черный и тяжелый как кот, грелся о мои ноги.
— Ого-го-гой! — подхлестнул я себя, как проводник-якут оленей. Месяц назад мы с начальником партии бежали без роздыху километров сорок впереди груженных поклажей «быков» (так зовутся оленьи самцы), а якут, оседлав самого крупного, нахлестывал и без того резвую скотину. «Цок-цок-цок», — будто кастаньеты, щелкали копытца по лужам. Шел дождь. Мы насквозь вымокли, но все равно неслись впереди оленей. Вот так же сейчас подгоняло меня виски.
Ну куда летишь? В Якутии держался? (В Якутии я и впрямь держался, но там не было автоматической связи.) «Зачем женщине жизнь портишь?» — спросил себя, но тут же опустил бутылку на пол, набрал код прибалтийского города и домашний телефон.
После нескольких щелчков в трубке зарокотало:
— Слушаю.
— Марию... Тимофеевну... можно? — спросил, запинаясь, потому что на ходу придумал имя-отчество.
— Не туда попали.
Я не знал, кто ответил — муж или отец. В глаза их не видел, да и они обо мне не слышали. Но лиха беда начало! Взбодренный мадьярским пойлом, я должен был куда-то нестись сломя голову, и этот одноколесный телефон заменял мне сразу и ночное такси, и реактивный лайнер. Снова набрал тот же код и номер одного мужика, надеясь, что он вернулся из Америки.
— Виталька, это я...
Мужик удивился: очевидно, забыл меня напрочь.
— Леру помнишь?
— Кого? А, эту длинную?..
— Попроси жену позвонить. — Я назвал номер.
— Бухой, что ли?
— Есть немного.
Я позвонил через две минуты.
— Она в Москве. В командировке.
— Узнай, в гостинице или у родственников.
— Да ну тебя. Звони сам.
Вот как сошлись! Лера в Москве, а у меня хаза! Даже забыл, что хаза чужая и времени в обрез: во дворе бульдозер и холст начат. Повезло так повезло! — обрадовался, но тут подумал, что до понедельника Леру не разыщу, а может, и вовсе не разыщу, если она остановилась у родных на Шаболовке.
Я глотнул несколько раз прямо из горлышка, а что потом делал, не помню. Кажется, схватил уголь, чертил что-то на обоях и все опасался, что начну названивать не только в Прибалтику.
БЕНЕФИС КОСТЫРИНА
Ваську я не видел десять лет — с его ареста по март шестьдесят третьего. Но его стихи встречал. Он в них был все так же прямолинеен, даже любовь воспевал чересчур поспешно, словно некогда ему было полюбоваться женщиной или хотя бы ее телом. Выходило сплошное «пришел, увидел, повалил». О ком он писал — о жене (первый раз он женился в ссылке, и у него там родилась двойня) или еще о ком, понять было невозможно. Лирическая героиня была всего лишь моделью, которую он с помощью примитивных рифм тащил в стих, как в койку. Разнообразием жизни в Васькиных стихах не пахло: они выходили голыми, точно осенние деревья. Скелеты мысли, и все. Думаю, Васька плохо владел стихом. Напора у него хватало, но не пластики, и он гонял свои страсти и страхи взад-вперед по не им проложенным рельсам чужих ритмов.
Но когда мартовским сырым вечером мне попалась на глаза афиша с фамилией Васьки и еще одного выставленного в тот год на Ленинскую премию поэта, я — сам не знаю почему — не поехал к Бобам на дачу, хотя валил мокрющий снег и низы моих брюк были хоть выжми.
На всех стульях уже сидели, и я примостился на подоконнике. Было шумно и душновато. Публика, разморившись, проявляла легкое нетерпение. Мои ботинки от соседства с радиатором попахивали резиной. Одна женщина уже морщила нос. Мне показалось, что я ее откуда-то знаю. Даже, возможно, приставал. Но сейчас в ней что-то переменилось. Это раздражало, мешало сосредоточиться. Наметанным глазом я ухватил морщинки у переносья, сеточку у висков и машинально перенес в альбом рот, нос, а челку не успел. Толстая бабеха в меховой шляпе заслонила модель. С досадой взглянув на набросок, я машинально заштриховал челку (паста в ручке была черная!) и узнал Томку Шилкину, львицу Полиграфического. Она училась двумя годами старше и запомнилась мне брюнеткой.
— Где твой супруг? — спросил тотчас.
В конце четвертого курса Томка выскочила замуж за довольно известного графика. Он годился ей в отцы или даже в деды. К тому же пил зверски. Весело было глядеть на перекрашенную Томку.
— Где супруг? — повторил и вдруг вспомнил, что пожилой график год назад помер.