По мнению М. Серра человек тождествен паразиту
[696](симбиотические истоки этой идеи не требуют специального разъяснения). Толстяки, террористы, любители обсценного, — вот главные фигуры того катастрофического мира, который рисует Ж. Бодрийяр в названных выше «Роковых стратегиях». Постмодернистский психоанализ моделирует субъекта как ничем не ограниченную «машину желаний» (так думают Ж. Делез и Ф. Гаттари в «Анти-Эдипе»), как механико-органического монстра. Ж. Деррида в своем толковании философской антропологии Хайдеггера прямо отождествляет монструозное со специфически человеческим — со знаковостью как таковой [697](любопытно, что именно этот философ отрицает апокалиптику, т. е. христианскую борьбу с чудовищами).3.3.1.
Мамлеев, начавший свою литературную деятельность в московском культурном подполье конца 1950-х гг., был одним из первых, если не первым в русскоязычном постмодернизме, кто свел к чудовищности весь изображаемый в его прозе мир. Тексты Мамлеева имеют социальную функцию: они разрушают сталинскую конструкцию общества, возвращая чудовищному собственный смысл, отнятый у него в тоталитарную эпоху. Часто (хотя и не всегда) монструозна у Мамлеева именно советская повседневность, составляющая фон повествования. Но для понимания этой прозы недостаточно сказать, что она занята критикой советского строя. Мамлеев изображает чудовищное бескомпромиссно. Если обычно монстр в литературном тексте есть исключительное, нарушающее жизненную норму явление (как, скажем, Грегор у Кафки), то Мамлеев не находит в человеческой среде ничего, что было бы противоположно чудовищному. Монстр контрастирует в сочинениях Мамлеева не с обыденностью, но с другим монстром. Герою рассказа «Новые нравы» сорвавшаяся с цепи пила отрезает ногу; чтобы развлечься, калека отправляется в гости к «добродушному» старичку и видит, как тот за чаепитием совершает половой акт с мертвой головой. В романе «Шатуны», где, как в барочной кунсткамере, экспонируются всевозможные образчики уродства (вплоть до автоканнибализма), конфликт разыгрывается между монстрами с разными социально-интеллектуальными характеристиками. Провинциально-архаическое чудовище из народа, Федор Соннов, безостановочно убивающий, чтобы вести с трупами задушевную беседу, поначалу сближается с молодыми московскими интеллектуальными выродками, философствующими только на тему мертвого, однако позднее предназначает и их в свои жертвы. (Заметим по поводу коллизии в «Шатунах», что чудовищное, вообще говоря, не обязательно наглядно, как иногда думают, что гротескное тело — это лишь одна из возможных его форм; другой является отклоняющаяся от нормы ментальность, как это констатировал уже Ницше).3.3.2.
Тем новым, что привнесло в постмодернистское толкование чудовищного поколение русских писателей, заявившее о себе примерно в середине 1970-х гг., было приравнивание чудовищного к авторскому. Помимо изображаемого субъекта, монструозен и изображающий. С точки зрения второго поколения постмодернистов, автор не имеет права говорить о монструозности субъекта, если он одновременно не признает чудовищность всякого творческого акта.Для постмодернистов первого призыва монструозен субъект, но не метасубъект, у которого есть счастливая, очищающая его от чудовищности, возможность ре- и деконструировать чужую субъектность — быть Другим и с Другим, не становясь собственным Другим — монстром. Битов, вошедший в литературу тогда же, когда и Мамлеев, повествует в «Пушкинском Доме» о том, как молодой человек, Лева Одоевцев, знакомится со своим дедом, когда-то великим ученым, забывшим о науке, только что выпущенным на свободу из сталинского концлагеря. Дед чудовищен: он носит и на воле лагерный ватник, пьянствует со своим бывшим тюремщиком, от которого неотличим внешне, живет в неприбранном помещении и т. п. Именно этот лагерный монстр и есть в романе рупор истины: дед объясняет внуку, что русская культура завершилась в момент большевистской революции. Однако из этой, казалось бы, безвыходной для творческого человека, каким является Лева Одоевцев, ситуации, в которой монструозность субъекта выродившейся культуры как будто неизбежна, есть, согласно Битову, выход. Внук становится литературоведом-интертекстуалистом, ко-субъектом чужого творчества, соучастником уже произошедшего диалога авторов, метасубъектом, де-монстратором прошлого культуры, еще не монструозной.
Постмодернизм-2 распространяет чудовищность и на метасубъекта, на любого, кто ведет речь о субъектном, на создателя всякого текста, в том числе и художественного.