1.0.1.
Психоаналитическая модель символистской (в широком смысле этого слова, т. е. постреалистической) словесной культуры, которую мы собираемся набросать ниже, вырастает в самом существенном из автомодели, имевшей хождение среди символистов., Определяя символистский психотип как истерический, мы следуем за пионерским трудом М. Нордау «Entartung»[186] — первой из известных нам научных попыток описать, некое культурно-диахроническое целое в психологических терминах[187] (она предвосхищает такие современные психотипологические исследования разных исторически складывающихся ментальностей, как, например, книгу К.-Ж. Дюбуа о циклотимической личности маньеристской эпохи[188] или работу К. Лэша о постмодернистском нарциссизме[189]). Позднее нам неизбежно придется ответить на вопрос, почему именно в символизме культура начинает отдавать себе отчет в том, что ее историческое движение представляет собой смену господствующего в ней характера.1.0.2.
Русские символисты были хотя бы отчасти солидарны с «диагнозом», который М. Нордау поставил культуре рубежа прошлого и нынешнего веков. Так, Белый на склоне лет следующим образом оценивал финал своего первого сборника стихов «Золото в лазури»:…это стихотворение понятно лишь в линии «истеризма» и чудовищно сектантского хлыстовства…[190]
Однако самооценки, подобные только что приведенному высказыванию, периферийны в русском символизме. В основном он не был склонен к автопсихологизированию. Самоопределяясь, русский символизм искал свое историческое оправдание прежде всего в качестве гносеологической, эстетической и прагматической (сотериологической) системы, позволяющей ее создателям расширить до того релевантную сферу познаваемого, ввести в оборот ранее неизвестные приемы выразительности и построить утопическую «соборную» культуру (ср. такие автомоделирующие трактаты символистского времени, как «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» Мережковского (1892–1893), «О символистах и декадентах» В. Розанова (1896), «Элементарные слова о символической поэзии» Бальмонта (1900, 1904), «Ключи тайн» Брюсова (1904), «Две стихии в современном символизме» Вяч. Иванова (1908), «О современном лиризме» Анненского (1909), «Эмблематика смысла. Предпосылки к теории символизма» из сборника статей Белого «Символизм» (1910), «Русские символисты» (1910) Эллиса (Л. Л. Кобылинского) и др.).
Хотя Фрейд был сравнительно рано реципирован в России («Психопатология обыденной жизни» (1904) была издана в Москве в 1910 г.[191]
), хотя фрейдистская доктрина была значительно обогащена трудами русских психоаналитиков[192], хотя в лице Зощенко психоанализ получил одного из самых ярких своих литературных апологетов, русская культура в ее целом не желала занять по отношению к себе психологическую метапозицию. А. М. Пятигорский так концептуализует неотзывчивость русских к психоанализу:…в некоторой усредненной характерологии человека русской культуры присутствует глубокое пренебрежение к инстинкту, к любой неосознанной спонтанной силе <…> Ситуация давит на тип в русской культуре[193]
.Согласимся с этими суждениями как с феноменологически верными. Но они требуют ноуменологического дополнения. В духе психоаналитической диалектики следовало бы сказать, что антипсихологизм был защитной реакцией, посредством которой русская
1.0.3.
Вернемся к книге М. Нордау. При всех ее достоинствах ее объяснительная сила ограничена уже потому, что ее автор, первым открывший в культуре психотипологическое содержание, трактовал «конец века» — в соответствии с уникальностью своего взгляда — не как один из этапов в эволюции психизма, но как аномалию, психическую болезнь (порожденную «большим городом»[195]). Чтобы психологизировать символизм вне оценочности, отбросив мысль о том, что культура может быть патогенной, нужно вначале рассмотреть его как одну из возможностей мышления о мире, равноправную с другими (предшествующей, реалистической, и последующей, авангардистской) возможностями.