Когда же за точку отсчета принимается прошлое, тогда текст, подразумевающий всесвязность, обязан идти к современности от мифа, от самой ранней концептуализации обсуждаемого предмета[211]
. Вот почему для Белого нет разницы между мифологией и художественной деятельностью:Создание словесной метафоры (символа, т. е. соединение двух предметов в одном) есть цель творческого процесса; но как только достигается эта цель средствами изобразительности и символ создан, мы стоим на границе между поэтическим творчеством и творчеством мифическим…[212]
Пространственному мышлению символистов свойственная им мегаломания диктовала космическую масштабность:
…темы космические стали главным содержанием поэзии, —
констатировал Вяч. Иванов[213]
. В коммуникативном плане символистский текст мог строиться как апелляция к Богу — к тому лицу, которое трансцендирует собой все сущее; по заявлению З. Гиппиус,…мы, современные стихописатели <…> молимся — в стихах, как умеем…[214]
Художник, который имеет дело с панкогерентной действительностью, необходимо осознает всю ее без исключений как поддающуюся эстетизации и тем самым абсолютизирует свою собственную активность, сообщая ей характер единственно значимой среди прочих способов самовыражения личности (по известной формуле Брюсова, «…всё в жизни лишь средство Для ярко-певучих стихов…»[215]
). Коль скоро в литературном произведении моделируется универсум во всем его объеме, художник вступает в соперничество с Богом и превращается, как об этом пишет Белый, в демоническую фигуру:Художник — творец вселенной. Художественная форма — сотворенный мир. Искусство в мире бытия начинает новые ряды творений. Этим искусство отторгнуто от бытия <…> Художник — Бог своего мира. Вот почему искра Божества, запавшая из мира бытия в произведение художника, окрашивает художественное произведение демоническим блеском. Творческое начало бытия противопоставлено творческому началу искусства. Художник противопоставлен Богу. Он вечный богоборец[216]
.Один из излюбленных «готовых предметов» символизма, в той его версии, о которой идет речь, — кристалл[217]
, раз в кристаллических структурах каждая вершина связана с множеством других вершин и все они — друг с другом. Между тем в интранзитивной картине мира преобладают реалии, являющиеся искусственными или естественными медиаторами-преградами, средостениями (это, допустим, театральный занавес, который выполняет и посредничающую, и разделительную функции относительно зрителей и сцены, — ср. использование мотива занавеса в «Снежной маске» Блока[218]). Уничтожение медиаторов-преград ассоциируется символизмом с возможностью проницать мир вплоть до его последней черты: когда «покрывало Майи» делается в стихотворении Вяч. Иванова «Прозрачность» «сквозным», происходит объединение физической и мыслимой реальностей[219]. Предмет-медиатор, переставший быть помехой, часто предстает у символистов в виде окна, из которого открывается бесконечная перспектива: символ, по Белому, — «окно в Вечность»[220]; икона для Флоренского «окно» в «тот» свет[221]; эрос для Бердяева («Метафизика пола и любви») с его почти что порнотеизмом (= половым влечением к божеству) — «окно в бесконечность»[222]. Приподымание завес, совлечение покровов, срывание одежды с тела — устойчивые мотивы символистского искусства (ср. хотя бы «Хочу» Бальмонта). Одежда не должна мешать телу быть видимым (статья Волошина «Современная одежда»).В поэтике символизма панкогерентность получала выражение в установке на создание текстов, которые размывали границы либо между разными искусствами (Gesamtkunstwerk), либо между искусством и прочими дискурсами («научная поэзия» Брюсова), либо между разными жанрами художественной речи (метризация прозы у Белого) и т. п.