Старушка послушалась; омывшись и одевшись, Прокрида поцеловала ее на прощанье и пошла тоже по направлению к Гиметту. Она дошла до того места, где Харадра, сбежав с горы, водопадом низвергается в пропасть. Эта пропасть считалась входом в царство мертвых.
Но теперь солнечные лучи играли в пене водопада, радуга стояла над ней, и наяда сидела под ее сводом и пела, грея в полуденной жаре свое серебристое тело. Завидя Прокриду, она окликнула ее:
– Неподобное дело задумала ты, царевна; не так спускаются в поддонное царство, да и рано тебе туда. Постой, дай вспомнить: есть у меня песня и про тебя.
Она опустила свои взоры в волны своего потока; мало-помалу ее глаза загорелись пророческим блеском, и она мерно и протяжно пропела:
Едва отзвучали последние слова песни, как радуга потухла, и наяда опустилась в свой поток.
– Спасибо, нимфа! – крикнула ей вслед Прокрида – и бодро, с новой надеждой в груди, направилась по дороге, ведущей в афинскую гавань Фалер.
Уже смеркалось, когда она достигла взморья; но ночь обещала быть тихой, лунной, и гавань жила полной жизнью. Прокрида увидела тридцати-весельное судно, готовое к отплытию; якорь был поднят, как раз отвязывали кормовую. Судовщик показался ей знакомым.
– Откуда и куда, Евагор? – спросила она.
– Из Кносса критского, царевна Прокрида; привез груз кипарисовых бревен, теперь еду обратно с грузом гончарных изделий, заказанных Миносом. – Но почему я вижу тебя в трауре?
– Евагор, возьми меня с собой.
– Что ты, царевна! Ведь после этого все гавани царя Эрехфея были бы мне недоступны на веки вечные.
Прокрида сняла с пальца перстень из массивного золота с большим алмазом – предсвадебный дар отца – и протянула его судовщику. Радость сверкнула в его глазах.
– Скорее на сходни, царевна, пока никто тебя не узнал! А ты, Кимофоя, – прибавил он, обращясь к своему судну, – сослужи мне еще эту последнюю службу; а затем я уже не буду тебя доверять обманчивой Амфитрите. Твой руль будет повешен над очагом, и ты мирно состаришься в ограде Диоскуров.
Прошло два дня. Царь Минос сидел в тронной зале своего кносского дворца, на высоком, каменном престоле; по обе стороны от него вельможи, члены его совета. Заседание, видимо, близилось к концу.
У дверей залы показался стражник.
– У входа стоит женщина невиданной красоты – не знаем: богиня или смертная – вся в черном: хочет наедине поговорить с тобой. Прикажешь впустить?
Минос был мудр, но в то же время и очень чувствителен к чарам женской красоты.
– Наша беседа кончилась, друзья, но я прошу вас не расходиться, а ждать меня во дворе, у алтаря. Зевсу будет жертвоприношение, а после него – пир горой.
Когда вельможи очистили тронную залу, он приказал стражнику призвать незнакомку. Она пришла.
– Мое имя – Антифила; я – дочь Полифила из Форика аттического. Твоя мать, славная Европа, избранница Зевса, завещала тебе дрот-прямолет, без промаха поражающий всякого зверя; пророчество велит мне выслужить его у тебя, чтобы искупить мой грех. Прошу тебя уважить божью волю и обещать мне этот дрот; взамен предлагаю тебе себя на один год в рабыни.
Во время ее речи Минос пожирал ее своими взорами; недобрым блеском горели его глаза. Встав, он подошел к ней и властно положил ей руку на плечо.
– За милость – милость; так ведь, Антифила?
Она скромно, но твердо подалась назад и, отдернув верхнюю кайму своего хитона, показала Миносу кровяные пятна, окружающие ее шею.
– Меня опалила молния Зевса; мое тело – живой «энелисий», священный для всех, более же прочих для тебя, Зевсов сын!
Минос испуганно отступил, сорвал висевшую над его сиденьем лабрию – серебряный топор о двух медных лезвиях, символ критского Зевса – и, поцеловав его, поднес ко лбу и к груди. Прокрида, довольная, продолжала:
– Не бойся: я буду тебе полезной рабыней. Я умею жать, сушить, молоть; я знаю все заговоры, спасающие и колос от ржи, и зерно от перегара, и помол от засоренья пылью жерновов. Итак, ты принимаешь условие?
Минос кивнул ей головой и крикнул, чтобы позвали управляющего.
– Это – Антифила, новая раба, которую мне Евагор привез из Аттики.
Затем, видя, что грубые черты управляющего расплылись улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего, он прибавил, внушительно поднимая лабрию:
– Она перунница отца моего, Зевса: горе тебе и всем, кто хоть мизинцем коснется края ее ризы.
Исполнился год.