Эстетика Бальзака, его желание быть бытописцем и историком нравов своей эпохи, а не писателем романтической школы, для которой началом и концом литературы является личная исповедь, история собственного сердца, совпадает в известной степени со взглядами времён классицизма. По совершенно иным теоретическим основаниям (классики существовали двумя веками раньше), но по тем же личным психологическим побуждениям Мольер восклицает: «Сюжеты славные, в сатиру всё годятся, и наблюдателю возможно ль не смеяться?»
[164]Скромный актёр из труппы «Блестящего театра», а позднее — и знаменитый автор, всю жизнь наблюдает нравы и характеры, подобно Бальзаку, и ни одна среда, ни один смешной тип не ускользают от его внимания. Столица и провинция, буржуазия и крестьяне одинаково интересуют его, и последние появляются в его комедиях даже со своим диалектом (Пьеро говорит на «патуа» — Иль-де-Франса, Нерина — на пикардском, а у Люсетты чистый пезенский говор) — настолько он умеет понять человека в самой тесной связи с его особенной манерой высказывания. В предисловии к его сочинениям, написанном в 1682 г., его верный ученик Шарль Варле де ла Гранж между прочим замечает: «Он наблюдал манеры и нравы всех людей, потом находил способ чудесно использовать их в своих комедиях». Известна легенда о стуле цирюльника Жели из Пезены, ныне собственности «Комеди Франсез». Мольер садился на этот стул и наблюдал посетителей, сменявшихся перед зеркалом. Хороший физиономист и душевед, он пожирал их глазами и слушал, беря на заметку их слова и жесты. Это, может быть, только легенда, но вот что является истиной: в 1663 году критик-журналист Донно де Визе напечатал памфлет против «Критики школы жён» Мольера, в котором даёт портрет автора, переделывая само его имя, Эломир. Здесь он называет писателя «созерцателем», чтобы нам представить его таким образом:
«С тех пор как я сошёл в лавку
[165], Эломир (то есть Мольер) не сказал ни слова. Я застал его откинувшимся на спинку стула, в позе человека размечтавшегося. Он устремил взгляд на трёх или четырёх почтенных людей, покупавших кружева: видно было, что всё внимание направлено на их разговор, и ясно было по движению его глаз, что он проникает до дна их душ, чтобы уловить то, о чём они не говорят; допускаю даже, что у него была записная книжка, прикрытая мантией, чтобы записывать незаметно всё особенное, сказанное ими. Может быть, возразит собеседник, он пишет карандашом и наносит их гримасы, чтобы естественнее представить их на сцене. Если он и не нарисовал их в своей записной книжке, то, не сомневаюсь, запечатлел их в своём воображении. Это опасный человек. Есть люди, которые никуда не уходят без своих рук; о нём можно было бы сказать, что он никуда не уходит без своих глаз и ушей» [166].Сам Мольер отдаёт себе достаточно ясный отчёт о природе своего таланта и о трудностях, встающих перед автором, когда он хочет вывести на сцену живых людей вместо полуисторических и мистических героев. Он говорит устами «Доранта»
[167]о несравненно более лёгкой задаче трагика в сравнении с задачами комика; о том, как намного легче «бороться в стихах с судьбой, обвинять провидение и проклинать богов, чем вникнуть как следует в смешное в людях». Когда вы рисуете мифических героев, вы поступаете как хотите; вас не обязывают быть правдоподобным, вы предоставляете себя своему воображению, создаёте чудо вместо истины. «Но когда вы рисуете людей, надо рисовать с натуры. Надо, чтобы портреты имели сходство; и вы ничего не достигли, если изображённые там люди не будут признаны людьми вашего века». Не благодаря правилам Аристотеля и Горация пишутся вещи, заставляющие вас смеяться, а благодаря верному пониманию истины вокруг нас, смешного в характерах и в идеях, думает он. А такое понимание — лишь удел писателей, таких, как Мольер [168].