Максим Горький, типичный русский писатель, вполне самобытный в своём повествовательном искусстве, обстоятельно знакомит нас с прочитанной им литературой, отвечая на вопрос: «Как я учился писать». Поглотив в молодости без разбора не только произведения русских беллетристов-народников Златовратского, Засодимского, Глеба Успенского и др., но и бульварные романы Ксавье де Монтепена, Габорио, Понсон де Терайля и др., Горький познакомился и с классиками французского романа — Флобером, Бальзаком, Стендалем и, как Толстой, был потрясён силой их реалистических картин. Учась писать у них, как и у Гонкуров, Золя, Анатолля Франса и у других новейших авторов, он отлично знал и русских классиков, начиная с Пушкина и Лермонтова. «Большую русскую литературу, — говорит он, — Гоголя, Толстого, Тургенева, Гончарова, Достоевского, Лескова читал значительно позже». Читая этих писателей, он стремился усвоить языковое богатство этих мастеров, как и их технику изложения. А ранее он восхищался умением Бальзака и других французских писателей создавать живые, пластичные, физически осязаемые образы людей
[346].Йовков мог бы повторить признания русских и западных писателей о благотворном влиянии на него иностранной и отечественной литературы, дополняющей навык наблюдать и непосредственно изучать жизнь. Если в молодости Йовков читает больше художественную литературу, то в зрелые годы он проявляет значительный интерес к другого рода книгам, к научным книгам, способным расширить его непосредственный опыт. «Ныне, — говорит он собеседнику, — читаю с увлечением исторические книги, социологические или мемуарные… Мы стали, очевидно, более мудрыми, покинули иллюзорный мир литературы и вошли в действительный мир». В 1930 г. он был приглашён как офицер запаса присутствовать на больших манёврах. Счастливый, что там во время манёвров изучит «войну», он признаётся: «Этот опыт и наблюдения, которые я сделал, мне очень необходимы для большой работы, в которой хочу изобразить войну в Добрудже и судьбу тамошних болгар во время первой и второй оккупации, со всеми восторгами и унынием населения»
[347].Но не только в качестве сырого материала, но и в качестве прямого источника творческих настроений или готовых поэтических мотивов могут служить и книги других писателей. Здесь чужой опыт усваивается в своей, так сказать, дистиллированной форме, в обработке, которая имеет уже художественные достоинства. Поэтому поэт даже тогда, когда он гениален, в своей технике или в своей изобретательности может прибегать к заимствованию, невольно поддаваясь воздействию родственных творческих натур. Здесь мы имеем дело с творческим прочтением, с вживанием, которое по своей интенсивности и направлению имеет все признаки самостоятельной продукции. Как будто не кто-то другой, а мы сами наблюдали и чувствовали, и как будто по какой-то случайности кто-то другой опередил наши собственные планы.
В 1814 г. Гёте читает лирику персидского поэта Хафиза, его «Диван». Какая-то пелена спадает с его глаз: это — мир образов, которые давно у него мелькают, как его грёзы; ему открывается душа, которая воспринимает и чувствует, как и его душа. То же самое сочетание страстных порывов с мечтой о возвышенном, тот же метод освобождения от тягостного, мучительного через поэтическое воссоздание или через упорную работу над отвлечёнными темами. «Впечатление моё было очень живым…— признаёт Гёте, — и я должен был найти способ для личного отношения. Всё сродное по существу или мысли у меня выступило наяву, и притом с тем большей силой, чем настоятельнее была потребность избежать действительного мира в мире идеальном»
[348]. Он делает усилия сблизиться через поэтический труд с духом персидского поэта и таким образом найти успокоение от неудач в самозабвении творчества и в миросозерцании Востока [349].Аналогичным является случай с Пушкиным. Говоря о том, как великий поэт русской земли проявлял и при знакомстве с произведениями иностранной литературы ту же отзывчивость, какую его друзья с удивлением замечали при его соприкосновении с простым народом, Гоголь останавливается на планах, возникавших под таким влиянием. Испанский герой Дон-Жуан внушает Пушкину идею драмы, в которой с «ещё большим познанием души выставлены неотразимый соблазн развратителя, ещё ярче слабость женщины и ещё слышней сама Испания; «Фауст» Гёте навёл его вдруг на идею сжать в двух-трёх страничках главную мысль германского поэта — и дивишься, как она метко понята и как сосредоточена в одно крепкое ядро; терцины Данта внушили ему мысль, в таких же терцинах и в духе самого Данта, изобразить поэтическое младенчество своё в Царском Селе и т.д.»
[350].