Потом арестанта перевели в другую тюрьму, и я потерял его из виду. Тиреотоксикоз иногда спонтанно переходит в стадию ремиссии: если так случилось и с ним, то он, вероятно, счел, что оказался прав, и вспоминал обо мне как о некомпетентном типе, пытавшемся навязать ему лечение, в котором на самом деле не было необходимости. Я надеялся (конечно, это было нехорошо с моей стороны), что в его случае ремиссии все-таки не произойдет: мне хотелось, чтобы оказался прав я, к тому же я полагал, что она не пойдет на пользу его характеру.
Все карьеры когда-нибудь должны завершиться. Я понимал, что усиливающийся административный контроль лишит мою работу в качестве тюремного врача присущих ей радостей – и что разумнее уйти, покуда во мне не накопилось раздражение.
Тюрьма во многих отношениях улучшилась со времени моего прихода (нет, я вовсе не утверждаю, что участвовал в улучшении), и некоторые из ее наиболее абсурдных церемоний ушли в прошлое: к примеру, требование, чтобы я ежедневно ставил свою подпись под кухонным меню. Что я таким образом удостоверял? Что рацион узников – здоровый (каковым он не являлся, хотя кормили обильно)? Что в еде не содержатся яды? Что пищу готовят, соблюдая гигиену? Никто так и не объяснил мне, зачем тут моя подпись, но я все равно ее ставил.
Но по мере того, как число людей, занятых в сфере медицинских услуг, особенно в администрации, увеличивалось, качество услуг, как мне казалось, ухудшалось. Чем больше становилось докторов, тем труднее было заключенным с ними увидеться.
После того как закончилась моя служба в тюрьме, мне не раз направляли на рассмотрение всякого рода дела, где арестанты погибали из-за халатности тех, кто должен о них заботиться, – притом что теперь их окружал гигантский аппарат попечения. К тому времени уже не могло быть и речи о том, чтобы врач осмотрел заключенного ночью; в некоторых случаях, которые привлекли мое внимание, эта перемена обернулась катастрофой.
Как-то под вечер меня попросили осмотреть заключенного, который пожаловался на внезапный приступ острой головной боли. Он был не из тех, кто жалуется (впрочем, частые необоснованные жалобы еще не означают, что здоровье не разрушается серьезным заболеванием; скорее наоборот). Это был вежливый молодой человек. Он поведал мне, что головная боль у него началась с ощущения, что его словно бы стукнули по затылку. Это был классический случай, и при обследовании я обнаружил недвусмысленные признаки того, что у него произошло так называемое субарахноидальное кровоизлияние. Я тут же отправил его в больницу.
Младший врач, осматривавший его там, отмахнулся от моего диагноза и послал больного обратно в тюрьму, выписав ему анальгетик, который можно получить без рецепта. Меня это, мягко говоря, не удовлетворило. Я снова обследовал арестанта и отправил его назад в больницу, потребовав, чтобы его осмотрел дежурный нейрохирург. Тот диагностировал субарахноидальное кровоизлияние и провел операцию, которая, вполне возможно, спасла жизнь этому молодому человеку.
Через три недели наш старший медицинский работник вызвал меня к себе в кабинет, чтобы показать письмо, пришедшее на его имя от этого юноши. Тот благодарил нашего СМР за профессионализм его сотрудников, который, по его словам, спас ему жизнь. Автор письма обещал нашему СМР, что после освобождения он никогда не вернется в тюрьму. Он едва избежал смерти, и это заставило его переосмыслить собственную жизнь.
Моя мать говаривала, что общение с заключенными сделало меня циником. Однако во мне все-таки не хватало цинизма, чтобы я не поверил написанному в этом письме: молодой человек явно не хотел возвращаться в тюрьму. Может быть, он и правда никогда не вернулся за решетку: я не знаю наверняка, но готов поставить на это кругленькую сумму. Смерть иногда придает смысл той жизни, которая прежде была его лишена. Порой мне кажется, что на том свете меня будут раз в миллион лет на денек выпускать из ада – в награду за то, что я помог этому молодому человеку искупить грехи.
O tempora, o mores![65]