Pierre забывал и судил, как и всегда все посещающие дом, только тогда, когда готовы принимать их>. № 134 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. I–V). Любовь князя Андрея и Наташи и их счастье было одной из главных причин происшедшего переворота в жизни Pierr’a. Ему не было завидно, он не ревновал. Он радовался счастию Наташи и своего друга, но после этого[3535] вся жизнь его расстроилась. Весь интерес масонства вдруг исчез для него. Весь труд самопознания и самосовершенствования пропал даром. Он поехал в клуб. Из клуба с старыми приятелями к женщинам. И с этого дня начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Pierre, ничего не сказав ей, собрался в Москву и уехал. В Москве, как только он въехал в свой огромный дом, с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной праздно кормящейся дворней, как только он увидал, проехав по городу, эту Иверскую с свечами, эту площадь с неизъезженным снегом, этих извощиков, эти лачужки Сивцова Вражка, увидал стариков московских, всё ругающих, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь и английский клуб, он[3536] почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Со времени своего приезда в Москву он ни разу не открывал своего дневника, не ездил к братьям масонам, отдался опять своим главным страстям, в которых он признавался при принятии в ложу, и был, ежели не доволен,[3537] то не мрачен и весел. Как бы он даже не ужаснулся, а с презрением бы не дослушал того, который семь лет тому назад, до Аустерлица, когда он только приехал из за границы, сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея определена предвечно и давно пробита. Жениться на красавице, жить в Москве, давать обеды, играть в бостон, слегка бранить правительство, иногда покутить с молодежью, быть членом английского клуба. Он и хотел произвести республику в России, он хотел быть и Наполеоном, он хотел быть и философом, и хотел залпом выпить на окне бутылку рому, он хотел быть тактиком, победителем Наполеона, он хотел и переродить порочный род человеческий и самого довести себя до совершенства, он хотел и учредить школы и больницы и отпустить на волю крестьян и, вместо всего этого, он был богатый муж неверной жены, камергер в отставке и член московского аглицкого клуба, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить слегка правительство. Он был всем этим, но и теперь не мог бы, не в силах бы был поверить, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад. Ему казалось, что он совсем другой, особенный, что те совсем другие, те пошлые, глупые, а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать всё это для человечества. Ему бы слишком больно было подумать, что верно и все те отставные камергеры так же бились, искали какой-то новой, своей дороги в жизни, и так же, как и он, силой обстановки, общества, породы, той стихийной силы, которая заставляет картофельные ростки тянуться к окну, — приведены были, как и он, в Москву — английский клуб, легкое фрондерство против правительства и отставное камергерство. Он всё думал, что он другой, что он не может на этом остаться, что это так, покаместа (так покаместа уже тысячи людей входили со всеми зубами и волосами и выходили без одного из московского английского клуба) и что вот-вот он начнет действовать… Он и его друг Андрей в этом взгляде на жизнь были до странности противуположны один другому. Pierre всегда хотел что-то сделать, считал, что жизнь без разумной цели, без борьбы, без деятельности не есть жизнь, и всегда он ничего не умел сделать того, что хотел, и просто жил, никому не делая вреда и многим удовольствие. Князь Андрей, напротив, с первой молодости считал свою жизнь конченною, говорил, что его единственное желание и цель состоят в том, чтобы дожить остальные дни, никому не делая вреда и не мешая близким себе, и вместе с тем, сам не зная зачем, с практической цепкостью ухватывался за каждое дело, и увлекался сам, и других увлекал в деятельность. В Москве жили очень весело эту зиму с 1810 на 11 год, как и в Петербурге. Pierre знал всю Москву и бывал во всех самых разнообразных московских обществах и во всех ему было весело, и во всех ему были рады. Он ездил и по старикам и старушкам, которые все любили его, и в свет, на балы, где о нем было составившееся мнение чудака рассеянного, очень умного, но смешного, «ridicule» человека, и вместе с прежними кутежными товарищами, собравшимися в Москву, к цыганам и т. п. Товарищами его в этих экскурсиях были Долохов, с которым он опять сошелся, и шурин Анатоль Курагин.[3538] [ Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, школы, церкви, книги — ничто не получало отказа и ежели бы не два его друга, занявшие у него денег много и взявшие его под опеку, он бы всё роздал. В клубе не было обеда, вечера без него. Как только он приваливал на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались споры, толки, шутки. Где ссорились, он одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой — мирил. На балах он везде был, недоставало кавалера, он танцовал. Старушек он дразнил и веселил. С молодыми барынями был умно любезен, и никто лучше его не рассказывал смешные истории и не писал в альбомы. На турнирах в буриме с В. Л. Пушкиным и П. И. Кутузовым всегда его буриме был прежде готов и[3539] забавнее. — Il est charmant, il n’a pas de sexe,[3540] — говорили про него молодые дамы. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было. Только в самой, самой тайной глубине души своей Pierre говорил себе, объясняя свою распущенную жизнь, что сделался таким не оттого, что природа его влекла к этому, а оттого, что он влюблен несчастливо в Наташу и подавил в себе эту любовь. [ Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо и дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре и сам <свежий>, энергический старик с его кроткой дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, представлял величественное и приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме тех двух-трех часов, во время которых они видали хозяев, были еще двадцать один час суток, во время которых шла тайная внутренняя, домашняя жизнь. И эта то внутренняя домашняя жизнь в последнее время так тяжела стала для княжны Марьи, что она уже не скрывала от себя тяжесть своего положения, сознавалась в нем и молила бога помочь ей. Ежели бы [ В 1811 году в Москве был быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом красавец, любезный как француз,[3546] необыкновенно ученый и образованный и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства. Метивье был принят в высших домах не как доктор, а как равный.[3547] Князь Николай Андреевич, смеявшийся над медициной, последнее время стал допускать к себе докторов, как казалось, преимущественно с целью посмеяться над ними. В последнее время был призван и Метивье и раза два был у князя, как и везде, кроме своих врачебных отношений, стараясь войти и в семейную жизнь больного. В Николин день, именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не принимал, и некоторых, список которых он дал княжне Марье, велено было звать обедать. Метивье, в числе других приехавших с поздравлением, нашел приличным, как доктор, de forcer la consigne,[3548] как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Это именинное утро князь был в одном из самых дурных своих периодов. Он выгнал от себя княжну Марью, пустил чернильницей в Тихона и лежал, дремля, в своем волтеровском кресле, когда красавец Метивье, с своим черным хохлом и прелестным румяным лицом, вошел к нему, поздравил, пощупал пульс и сел подле него. Метивье, как бы не замечая дурного расположения духа, развязно болтал, переходя от одного предмета к другому. Старый князь, хмурясь и не открывая глаз, как будто не замечая развязно веселого расположения духа доктора, продолжал молчать, изредка бурча что-то непонятное и недоброжелательное.[3549] Метивье поговорил с почтительным сожалением о последних известиях неудач Наполеона в Испании и выразил условное сожаление в том, что император увлекается своим честолюбием. Князь молчал. Метивье коснулся невыгод континентальной системы. Князь молчал. Метивье заговорил о последней новости введения нового свода Сперанского. Князь молчал. Метивье с улыбкой торжественно начал говорить о востоке, о том, что направление французской политики, совокупно с русской, должно бы было быть на востоке, что слова сделать Средиземное море французским озером… Князь не выдержал и начал говорить на свою любимую тему о значении востока для России, о взглядах Екатерины и Потемкина на Черное море. Он говорил много и охотно, изредка взглядывая на Метивье. — По вашим словам, князь, — сказал Метивье, — все интересы обоих империй лежат в союзе и мире.[3550] Князь вдруг замолк и устремил прикрываемые отчасти бровями злые глаза на доктора. — А, вы меня заставляете говорить. Вам нужно, чтоб я говорил, — вдруг закричал он на него. — Вон! Шпион. Вон! — и князь, войдя в бешенство, вскочил с кресла, и находчивой Метивье ничего не нашел лучше сделать, как поспешно выйти с улыбкой.[3551] Обед был чопорен,[3552] но разговоры и интересные разговоры не умолкали. Тон разговора был такой, что гости, как будто перед высшим судилищем, докладывали князю Николаю Андреевичу все глупости и неприятности, делаемые ему в высших правительственных сферах. Князь Николай Андреевич как бы принимал их к сведению. Всё это докладывалось с особенной объективностью, старческой эпичностью, все заявляли факты, воздерживаясь от суждений, в особенности, когда дело могло коснуться личности государя. Pierre нарушал только этот тон, иногда стараясь сделать выводы из напрашива[вшихся] на выводы фактов и переходя границу, но всякий раз был останавливаем. Растопчина видимо все ждали и, когда он начинал говорить, все оборачивались к нему, но вошел он в свой удар только после обеда.[3553] — Consul d’état, ministères des cultes.[3554] Хоть бы свое выдумали,[3555] — закричал князь Николай Андреевич, — изменники, державная власть есть самодержавная власть, — говорил князь, — та самая, которая велит делать эти изменения. — Хоть плетью гнать министров, — сказал Растопчин больше для того, чтобы вызвать на спор. — Ответственность! Слышали звон, да не знают, где он. Кто назначит министров? Царь, он их и сменит: взмоет голову, сошлет в Сибирь, а не объявит народу, что у меня такие министры, которые могут изнурить нас налогами, а потому быть виноваты. — Мода, мода, мода, французская мода, больше ничего. Как мода раздеваться голыми барыням, как в торговых банях вывеска, и холодно и стыдно, а разденутся. Так и теперь. Зачем власти ограничивать себя? Что за идея на монетах писать Россия, а не царь? Россия и царь — всё одно, и тогда всё одно, когда царь хочет быть вполне царем. — Читали вы, князь, записку Карамзина о старой и новой России? — спросил Растопчин. — Он говорит… — Умный молодой человек, желаю быть знакомым. За жарким подали шампанское. Все встали, поздравляя старого князя. Княжна Марья тоже подошла к нему. Он подставил ей щеку, но не забыл и тут взглянуть на нее так, чтобы показать ей, что он не забыл утреннее столкновение, что вся злоба на нее остается попрежнему во всей силе. Разговор замолк на минуту. Старый генерал сенатор, тяготившийся молчанием, пожелал поговорить. — Изволили слышать о последнем событии на смотру в Петербурге? — Нет, что? — Новый французский посланник (это был Лористон после Коленкура) был при его величестве. Его величество обратил его внимание на гренадерскую дивизию, церемониальный марш, так он будто сказал, что мы у себя на такие пустяки не обращаем внимания. На следующем смотру, говорят, государь ни разу не изволил обратиться к нему, — сказал генерал, как будто удерживаясь от суждения и только заявляя факт. — Читали вы ноту, посланную к дворам и отстаивающую права герцога Ольденбургского? — сказал Растопчин с досадой человека, видящего, что дурно делается то дело, которым он сам прежде занимался. — Во-первых, слабо и дурно написано. А нам можно и должно заявлять смелее, имея 500 000[3556] войска. — Да, avec 500 000 hommes il est facile d’avoir un beau style.[3557] Pierre замечал, как во всех осуждениях своих эти старики останавливались у границы, где осуждение могло касаться самого государя, и никогда не переходили этой границы. Растопчин остановился, одабривая фразу Pierr’a и повторяя ее. — Я спрашиваю, какие же законы можно писать для своего государства, какую справедливость можно требовать после того, как Бонапарт поступает, как пират на завоеванном корабле, с Европой? — Войны не будет, — резко и сентенциозно перебил князь. — Не будет оттого, что у нас людей нет. Кутузов стар, и что он там в Рущуке делал — не понимаю. Что принц, как переносит свое положение? — обратился он к Р[астопчину], который был на днях в Твери у принца Ольденбургского. Князь Николай Андреевич умышленно переменял разговор; в последнее время он не мог говорить о Бонапарте, потому что он постоянно о нем думал. Он начинал не понимать в этом человеке. После того, как он в прошлом году женился на дочери австрийского кесаря, старый князь не мог уже более уверенно презирать его, не мог и верить в его силу. Он не понимал, терялся в догадках и был смущен, когда говорили о Бонапарте. — Le duc d’Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractère et une résignation admirable,[3558] — сказал Растопчин. И продолжал о Бонапарте. — Теперь дело до папы доходит, — говорил он. — Что ж мы не перенимаем? Наши боги — французы, наше царство небесное — Париж, — он обратился к молодым людям, к Борису и Ріеrr’у. — Костюмы французские, мысли французские, чувства французские. Ах, поглядишь на нашу молодежь, князь, взял [бы] старую дубинку Петра Великого из кунст-камеры, да по-русски обломал бы бока… Ну, прощайте, ваше сиятельство, не хворайте, не хандрите, бог не выдаст, свинья не съест. — Прощай, голубчик, гусли, заслушаюсь его, — сказал старый князь, удерживая его за руку и подставляя ему для поцелуя свою щеку. С Растопчиным поднялись и другие. Один Pierre остался, но старый князь, не обращая на него внимания, пошел в свою комнату. Борис, откланявшись и сказав княжне Марье, что он всегда, как на святыню, смотрит на ее отца, заслушивается его и потому не может насладиться ее обществом, вышел с другими, но просил позволения бывать у нее. Княжна Марья сидела в гостиной молча во время разговора и, слушая эти толки и пересуды о столь важных государственных делах, ничего не понимала из того, что говорилось, а странное дело, только думала о том, не замечают ли они враждебных отношений ее отца к ней. С этим вопросительным взглядом она и обратилась к Pierr’y, который перед отъездом с шляпой в руке повалился своим толстым телом подле нее в кресло. «Вы ничего не заметили?» как будто говорила она.[3559] Pierre же находился в приятном послеобеденном состоянии духа.[3560] Он глядел вперед себя и тихо улыбался. — Давно вы знаете, княжна Марья, этого молодого человека? — сказал он, указывая на уходящего Бориса. — Я знала его ребенком, но теперь недавно… — Что он вам нравится?[3561] — Да, отчего же. — Что, пошли бы за него замуж? — Отчего вы у меня спрашиваете? — сказала княжна Марья, вся вспыхнув, хотя она уже оставила всякую мысль о замужестве. — Оттого что я, ежели езжу в свет, не к вам, а в свет, то забавляюсь наблюдениями. И теперь я сделал наблюдение, что молодой человек без состояния обыкновенно приезжает из Петербурга в Москву в отпуск только с целью жениться на богатой. — Вот как, — сказала княжна Марья, все думая о своем. — Да, — продолжал Pierre с улыбкой, — и этот юноша теперь себя так держит, что где есть богатая невеста, там и он. Я, как по книге, читаю в нем. Он теперь в нерешительности, кого ему атаковать: вас или m-lle[3562] Julie Корнаков. Il est assidu auprès de vous deux.[3563] — Vraiment?[3564] — A княжна Марья думала: «Отчего бы мне его не выбрать своим другом и поверенным и не высказать ему всё. Мне бы легче стало. Он бы подал мне совет». — Пошли бы вы за него замуж? — Ах, боже мой, граф, есть такие минуты, — сказала княжна Марья, — что я пошла бы за всякого, — вдруг, неожиданно для самой себя, сказала княжна Марья со слезами в голосе. — Ах, коли бы вы знали, mon ami,[3565] — продолжала она, — как тяжело бывает любить человека близкого и чувствовать, что ничего не можешь для него сделать, кроме горя, когда знаешь, что не можешь этого переменить. Тогда одно — уйти,[3566] а куда мне уйти можно. — Что вы, княжна. — Но княжна не договорила и заплакала. — Я не знаю, что со мной нынче, — сказала она оправившись. — Не слушайте меня, а поговорим лучше про André. Скоро ли приедут Ростовы? — Я слышал, что они на днях будут. Княжна Марья, чтобы забыть о себе, сообщила Pierr’y план, как она, ничего не говоря отцу, как только приедут Ростовы, постарается сблизиться с будущей belle soeur[3567] с тем, чтобы князь привык к ней и полюбил ее. Pierre вполне одобрил этот план. — Одно, — сказал он ей, уезжая и с особенной теплотой глядя ей в глаза, — насчет того, что вы о себе сказали, помните, что у вас есть верный друг — я. — Pierre взял ее за руку. — Нет, я бог знает, что говорила,[3568] забудьте, — сказала княжна. — Только дайте мне знать, как приедут Ростовы. В этот же вечер она сидела по обыкновению с работой у отца. Он слушал чтение и крякал сердито. Княжна Марья молча глядела на него. Княжна Марья думала за него тысячи злых вещей. «Он ненавидит меня, он хочет, чтоб я умерла». Она оглянулась. Он оттопырил губу и клевал носом с старческим бессилием. ————— Предположения Pierr’a относительно Бориса были справедливы. Борис находился в нерешительности между двумя самыми богатыми невестами Москвы.[3569] Но княжна Марья казалась ему, несмотря на то, что княжна Марья, как ни дурна она была, казалась ему привлекательнее Жюли, он боялся и чувствовал, что с ней у него трудно поведется дело, и остановился на Жюли. Он сделался ежедневным у Ахрасимовых. И Марья Дмитриевна, все такая же прямая, но убитая душевно потерею сыновей и презиравшая в душе столь непохожую на нее дочь, с нетерпением ждала случая сбыть ее. Жюли было двадцать семь лет. Она думала, что она не только так же, но гораздо больше привлекательна теперь, чем была прежде. Она была [привлекательна] действительно, во-первых потому, что она была богата, во-вторых потому, что, чем старее она была, тем безопаснее она была для мущин и тем свободнее была с ними. Она сама принимала и одна ездила с каким-нибудь чепцом. Мущина, который десять лет тому назад побоялся бы каждый день ездить в дом, где была семнадцатилетняя барышня, чтобы не компрометировать ее, теперь ездил к ней смело на ужины (это была ее манера). Она умела принимать, передразнивать всевозможные тоны и, смотря по людям, была то чопорная аристократка, фрейлина, то москвичка простодушная, то просто веселая барышня, то поэтическая, меланхолическая, разочарованная девица. Этот последний тон, усвоенный ею еще в молодости и употребляемый еще тогда, когда она кокетничала с Nicolas, был ее любимый. Но все эти тоны она принимала так поверхностно, что людей, действительно бывших меланхолическими или просто веселыми, подделки поражали и отталкивали, но так [как] большинство людей только притворяется, а не живет, то ее окружало и ценило большинство людей. Ее приятелем был и Карамзин, в прежние времена бедняк, и В[асилий] П[ушкин] и П[етр] А[ндреевич] В[яземский], который писал ей стихи. Всем весело было без последствий пусто болтать с нею. В числе ее искателей Борис был для нее один из самых приятных, и она ласкала его и с ним нашла нужным принять любимый тон меланхолии. Покуда Борис был в нерешительности, он еще смеялся и бывал весел, но когда он твердо решился выбрать ее из двух, он вдруг сделался грустен, меланхоличен, и Жюли поняла, что он отдается ей. Весь альбом Жюли был исписан его рукою такими изречениями над картинками гробниц: Или: Или: Борису Жюли играла на арфе самые печальные марши. Борис вздыхал и читал ей вслух «Бедную Лизу». Но положение это тянулось две недели и становилось тяжело. Оба чувствовали, что надобно выйти из ожиданий, смерти, любви к гробнице и презрения к жизни. Жюли — для того, чтоб сделаться женою ф[лигель] а[дъютанта], Борису — для того, чтобы с меланхолической невестой получить нужные три тысячи душ в Пензенской губернии. Выход этот был очень тяжел, но надо было перейти его, и в один день после сознания в том, что, кроме мечтания о неземной любви, Борис, решившийся в этот день объясниться, сделал предложение. Предложение, к ужасу старой графини Ростовой и к досаде Наташи (она всё таки Бориса ————— * № 135 (рук. № 89. T. II). ШЕСТАЯ ЧАСТЬ В 1812 году весною князь Андрей был в Турции в армии, в которой после Прозоровского и Каменского был назначен тот же Кутузов. Князь Андрей, много изменившийся в своих взглядах на службу, отклонился от штабных должностей, которые ему предлагал Кутузов, и поступил во фронт в пехотный полк, командиром батальона. После первого дела он был произведен в полковники и назначен командующим полком. Он достиг того, чего желал — деятельности, т. е. избавления от сознания праздности и вместе с тем уединения. Несмотря на то, что считал себя много изменившимся с Аустерлицкого сражения и смерти жены, несмотря на то, что он и действительно много изменился с тех пор, он для других, для сослуживцев, подчиненных и даже начальников представлялся тем же гордым, неприступным человеком, как и прежде. Только с тою разницею, что гордость его теперь не была оскорбительна. Подчиненные и товарищи знали, что он человек честный, храбрый, правдивый и чем то особенный — презирающий всё одинаково (Ничто не возбуждает презрения, как неровность и обратное — твердость). Он был в полку уединеннее не только, чем в своей деревне, но чем мог бы быть в монастыре. Только один Петр, его камердинер, был человек, знавший его прошедшее, его горести; все остальные были солдаты, офицеры — люди, которых нынче встретил, с ними дерешься, но вероятно никогда не увидишь, выйдя из полка. Они так смотрят на вас, и сам так смотришь на них — без соображения прошедшего и будущего и оттого особенно просто, дружелюбно, человечески.[3574] Притом полковой командир поставлен положением в уединение. Его любили, называли 1812 года 18 мая штаб его полка стоял в Олтенице на берегу Дуная. Военных действий не было. С утра осмотрев прошедший баталион, он поехал верхом кататься, как он всегда делал. Проехав верст шесть, подъехал к молдаванской деревне Будшеты. Там был праздник.[3576] Народ сытый, отпоенный вином, южный, все в новых посконных рубахах сидели празд[нично]. Девки водили хороводы, на него посмотрели и продолжали играть. Напев веселый, мелодический, манерный. Одна цыганка с стоячими грудями из под посконной белой рубахи, рябая и счастливая. Цыган корявый, нарядный малый. Они смутились военного, прижались. Он купил им[3577] орехов — не взяли. Ему было весело. Он улыбался. Но грустно стало, что его боятся. Он был в том состоянии яркого наблюдения, которое было с ним на Аустерлицком поле, у Ростовых. Он въехал в лес. Молодая листва дубов. (Его парило, наконец и он распустился.) Тень и свет колыхали теплый, душистый воздух. Офицеры встретились и почтительно прошли. Он поехал в рощу. Офицеры думали, что он осматривает позицию, а он не знал, что с ним делается. Он отослал провожатого и поскорее уезжал, чтобы никто не видал его. Ему хотелось плакать. «Есть же», думал он, «истина и любовь, и путь верный и счастливый в жизни.[3578] Где он, где он?» Он слез с лошади, сел на траву и заплакал. «Лес теплый, душистый. Цыганка с грудями. Небо высокое и сила жизни и любви, и Pierre, и человечество, Наташа. Да, Наташа — я люблю ее сильнее всего в мире. Я люблю тишину, природу, мысль». И вдруг, прежде он не знал, что с собою сделать, заторопился, встал и поехал веселый, счастливый домой. Приехав домой, он сел и написал две бумаги, одну на почтовом, другую на простом листе. Одно — было прошение об отставке, другая — письмо к графу Ростову, в котором он официально просил руки его дочери с вложенной запиской к Наташе, по французски.[3579] «Я вас люблю, вы это знаете. Я не смел предложить вам до сих пор свое разбитое сердце, но любовь к вам так оживила его, что я чувствую в себе силы посвятить всю жизнь твоему счастью.[3580] Я[3581] жду вашего ответа». Как то, так и другое решение было самопожертвованием в понятии князя Андрея. Бросить службу, когда он был представлен в генералы и ему предлагаемо было место дежурного генерала, когда его репутация в войске была прекрасна, — это было лишнее и отречение от всего прошедшего, но тем более наслаждения доставляла ему мысль, что он бросит всё это, из за чего? Из за мысли, над которой, слушая ее от Pierr’a, он не раз смеялся, что война есть зло, в котором могут участвовать только тупые орудия, а не самостоятельно думающие люди. Для человечества он жертвовал этим. И всё это было в нем, но вдруг выпросилось наружу под впечатлением цыганки, покупавшей орехи, и теплой, колышащейся тени листвы; да будет так. Другое пожертвование было вступление в дрязги родства жизни. Ежели бы она, как цыганка, была бы тут, это не было самопожертвование: увезти ее и связать себя с ней навеки; но теперь его ужасало будущее, но он твердо решил пройти через всё. Через пошлость ее родных, через неудовольствие своего отца. Она представлялась ему плачущей и кокетничающей с Pierr’oм. «Нет, я не могу, не могу жить без нее». И цыганка в посконной рубахе связывалась со всеми этими решеньями.[3582] У него обедали всегда несколько офицеров. Он считал нужным образовывать их. Был маленький двор. Почтительно сели офицеры, замечая хороший дух — Поздравляю вас, господа. — Это вам обязаны, ваше сиятельство. — Ну, а вам, князь? — В генералы и назначение. — Что ж вы нас оставите, — стараясь быть грустным, сказал баталионный командир. — Я всё равно бы оставил, — сказал князь Андрей. — Потрудитесь отправить конверт. Извините. — Он стал читать письмо. Это было письмо Наташи. Он побледнел, прочтя это письмо,[3583] но продержал офицеров до вечера. Всю ночь он ходил по двору, глядя на комету, которая как будто разметалась и уперлась на одном месте, подняв кверху хвост. Князь Андрей с Аустерлицкого поля выучился смотреть на далекое небо, понимать его и находить в нем успокоение. «Да, и это было заблуждение», думал он, «как и прежние. Но что же правда, где же то, чего нужно моей душе, то, про что говорят мне эти звезды и эта остановившаяся, влепившаяся комета?» * № 136 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. VI–VII). В начале февраля приехали Ростовы. Никогда Наташа не была[3584] так взволнована, так[3585] готова, зрела для любви и потому так женственно хороша, как в этот свой приезд в Москву. Перед отъездом своим из Оградного она видела сон, что князь Андрей встречает ее в гостиной и говорит: «Зачем вы едете? Я уже давно приехал». Наташа так страстно желала этого, так сильна была в ней потребность любить мущину не в одном воображении, так тяжело ей становилось ожидание своего жениха, что она, приехав в Москву, твердо была уверена, что сон ее сбудется и что она найдет уже в ней князя Андрея. Они приехали вечером. На другой день утром были посланы извещения Pierr’y, Анне Михайловне и Шеншину. На другой день утром прежде всех приехал Шиншин и рассказывал про московские новости. Главная новость была про то, что здесь теперь два молод[ые] человека, Долохов и Курагин, которые свели с ума всех московских барынь.[3586] — Это те, что медведя связали? — сказал граф. — Ну, тот самый, — отвечал Шиншин. — Да добро бы Курагин, ну, отец — известный человек, и точно — красавец писаный. Ну, а Долохов-то что. «Dolochoff le Persan»,[3587] таки прозвали барыни. — Да откуда он взялся, — сказал граф, — ведь он пропал куда-то года три назад? — Нашелся; оказывается, что он у какого-то владетельного князя был министром в Персии где-то, гарем там имел, убил брата шахова. Ну и с ума все сходят московские наши барыни. Dolochoff le Persan, да и кончено. А он шулер, вор. А у нас нет обеда без Долохова, на Долохова зовут — вот как. — И что забавнее всего, — продолжал Шеншин. — Помните, Безухов с ним на дуэли дрался, теперь друзья закадычные. Первый гость и у него и у графини Безуховой. — Разве она здесь? — спросил граф, — Как же, на днях приехала. Муж от нее сбежал, она сюда за ним приехала. А хороша, очень хороша, я понимаю, что и… «Что <мне> за дело до них», думала Наташа, рассеянно слушая. — Андрей Болконский здесь? — спросила она. — Старик здесь, а молодого увы нет, ma chère cousine,[3588] не с кем пококетничать, — отвечал Шиншин насмешливо, ласково улыбаясь.[3589] Наташа даже не улыбнулась на ответ Шиншина, едва удержалась, чтобы не заплакать. Потом приехала Анна Михайловна и объявила со слезами на глазах о своей радости: о женитьбе сына на Жюли. — Главное, это такое сердце золотое. И так страстно мой Боря любит ее. С детства еще, — говорила состаревшаяся Анна Михайловна, повторяя фразу, которую она говорила всем, и не успевшая сообразить, что для Ростовых надо было изменить эту фразу. Наташа вспыхнула, услыхав это известие, и, не сказав ни слова, встала и вышла. Но только что она вышла, она поняла, как неуместна была ее досада. Что ей было за дело до Бориса, когда она сама была невеста и кого же? Князя Андрея, самого лучшего человека в мире. Но всё таки ей было больно и досадно и еще более досадно то, что она выказала свою досаду. Pierre, который должен был сообщить ей последние известия о Андрее, всё не приезжал. Он до поздней ночи прокутил накануне и потому встал только в третьем часу. К обеду и он приехал. Наташа, услыхав о его приезде,[3590] бегом побежала к нему из задних комнат, где она молча и задумчиво сидела до тех пор. Увидав Наташу, Pierre покраснел, как ребенок, чувствуя, что он глупо краснеет. — Ну, что? — говорила Наташа, удерживая руку, которую он у ней целовал, — есть письма? Милый граф. Все мне так противны, кроме вас. Есть? Давайте. — Наташа за руку повела Pierr’a к себе в комнату, не помня себя от радости. — Скоро ли он приедет? — Должно быть скоро, он пишет мне об паспорте для гувернера, которого он нашел. — Покажите, покажите, — говорила Наташа, и Pierre[3591] подал ей письмо.[3592] Письмо было короткое, деловое, по-французски. Князь Андрей писал, что последнее его дело сделано. Швейцарец Chapelle, умный, образованный, идеальный instituteur,[3593] ехал с ним — нужно было достать ему паспорт. Письмо было деловое и сухое, как писал князь Андрей. Но Pierre по этому заключил, что он был в дороге. — Ну, а еще? — спросила Наташа. — Еще нет ничего, — улыбаясь сказал Pierre. Наташа задумалась. — Ну, пойдемте в гостиную. Pierre еще сообщил ей о желании княжны Марьи видеться с ней, о том, что она приедет к Ростовым, и о том, что приятно бы было познакомиться с стариком, будущим beau pèr’ом.[3594] Наташа согласилась на всё, но была очень молчалива и сосредоточена. На другой день Илья Андреич поехал с дочерью к князю.[3595] Наташа с страхом и неудовольствием замечала, что ее отец неохотно согласился на эту поездку и робел, входя в переднюю, и спрашивал, дома ли князь. Наташа заметила тоже, что после доклада о них произошло смятение между прислугой, что двое шептались о чем-то в зале, что к ним выбежала девушка и что только после этого доложили, что князь принять не может, а княжна просит к себе. Первая навстречу вышла m-lle Bourienne. Она особенно учтиво, но холодно встретила отца с дочерью и проводила их к княжне.[3596] Княжна с взволнованным, испуганным лицом и красными пятнами на лице встретила гостей, тщетно пытаясь казаться свободной и радушной. Кроме своей неопределимой антипатии и зависти к Наташе, княжна была взволнована еще тем, что при докладе о приезде Ростовых князь закричал, что ему их не нужно, что пусть княжна Марья принимает, если хочет, а чтоб к нему их не пускали. Княжна Марья решилась принять Ростовых, но всякую минуту боялась, как бы князь не сделал какую-нибудь выходку. Княжна Марья знала о предполагаемом браке, Наташа знала, что княжна Марья знала это, но они ни раза о том не говорили. — Ну, вот я вам, княжна милая, привез мою певунью, — сказал граф, — уж как хотела вас видеть… Жаль, жаль, что князь всё нездоров, — и, сказав еще несколько общих фраз, он встал. — Ежели позволите, княжна, на четверть часика прикинуть вам мою Наташу, я бы съездил тут два шага в Конюшенную к Анне Дмитревне и заеду за ней… Илья Андреич придумал эту дипломатическую хитрость для того, чтобы дать простор будущей золовке объясниться с своей невесткой. Княжна сказала, что она очень рада и просит только князя пробыть подольше у Анны Дмитриевны. M-lle Bourienne, несмотря на беспокойные, бросаемые на нее взгляды княжны Марьи, не выходила из комнаты и держала твердо le fil de la conversation[3597] о московских удовольствиях и театрах. Наташа была оскорблена и огорчена и, сама того не зная, своим спокойствием и достоинством внушала к себе уважение и страх в княжне Марье. Через пять минут по отъезде графа дверь комнаты отворилась и вошел князь в белом колпаке и халате. — Ах, сударыня, — заговорил он, — сударыня, графиня Ростова, коли не ошибаюсь… Прошу извинить, извинить… Не знал, сударыня. Видит бог, не знал, что вы удостоили нас своим посещением. Извините, прошу, — говорил он так ненатурально, неприятно, что княжна Марья,[3598] опустив глаза, стояла, не смея взглянуть ни на отца, ни на Наташу, а Наташа, встав и присев, тоже не знала, что ей делать. Одна m-lle Bourienne приятно улыбалась. — Прошу извинить! Прошу извинить, — пробурчал старик и вышел. M-lle Bourienne первая нашлась после этого появления и начала разговор про нездоровье князя, но через пять минут вошел Тихон и доложил княжне Марье, что князь приказал ей ехать к тетушке. Княжна Марья до слез покраснела и велела сказать, что у ней гости. — Chère Amélie, — сказала она, обращаясь к m-lle Bourienne, — allez dire à papa que je n’irai — Княжна, — вдруг сказала Наташа, вставая тоже.[3600] — Нет, подите, подите, княжна, — сказала она с слезами на глазах. — Я хотела вам сказать, лучше всё оставить… лучше, — она заплакала. — Полноте, полноте, душенька, — и княжна Марья заплакала и стала целовать ее. В этом положении их застал старый граф и, получив обещание княжны быть у них завтра вечером, увез дочь. ————— В этот же вечер Ростовы поехали в театр. Наташа[3601] была весь день молчалива и сосредоточена. Она одевалась в театр без всякого удовольствия. * № 137 (рук. № 89. Т. II, ч. 5, гл. XI). <М. И. Долохова, дочь богатого человека, была бедная вдова с шестьюдесятью душами и тремя дочерьми и одним сыном. Она жила в деревне. И только в 1805 году сын ее, примерный сын, перевез ее в Москву, купил ей на выигранные деньги маленький домик у Н[иколы] Я[вленного] и содержал ее и сестер. М. И. считала своего сына Федю образцом всех человеческих совершенств, но слишком благородным и пылким для нашего нынешнего, развратного света. Она и сестры во всем, что случалось с ним, только видели несчастье, преследующее всегда добродетель. 1806 год, тот самый, во время которого произошла дуэль между Долоховым и Безуховым, был самый счастливый год для матери. Несмотря на горе, которое причинила матери его рана, всё время выздоровления он лежал у нее и был с нею. В том, что Безухов дрался с Долоховым, мать видела только новое доказательство людской злобы и порчи света. — Где же нет, чтобы молодой человек не имел связи с женщинами? Это, напротив, формирует людей. Ежели Безухов так ревнив, то он [должен бы] прежде показать это, а не после года. И что за низость вызвать на дуэль человека, который ему должен, предполагая, что он откажется. И вот людская справедливость: Безухову ничего не сделали, а Федю судили и лишили чина. Но лучшее время для матери было последовавшее после дуэли сближение сына с семейством Ростовых. Nicolas, мать видела, понимал всю высоту души ее сына и ценил его. Он был у них в домике Н[иколы] Я[вленного] ежедневным гостем, и мать помнила их задушевные разговоры. Она помнила, как сын, еще лежа в постели, разговорившись о правилах, говорил: — Есть три рода людей: одни, которые никого не любят и никого не ненавидят. Это самые глупые и самые счастливые. Есть другие, которые только любят некоторых и остальных не знают. Это Безухов, это бабы. Есть такие, как я, которые только малое число любят, а остальное всё ненавидят. Это — я. У меня есть обожаемая неоцененная мать, есть два-три друга, еще есть одно… ты знаешь, — сказал он, — а остальное я всё ненавижу и презираю, и изо всех остальных готов сделать окрошку для того, чтобы избранным было хорошо.[3602] В это время сближения с Ростовым мать знала, что сын ее влюблен в Соню, в воспитанницу без средств, без состояния, что он бросил самую блестящую в России связь для этой девочки, что он для нее отказался от всех лучших партий, которые предлагала ему мать. И хотя мать желала ему богатства, она радовалась этому благородству сына. Она и дочери ее все были влюблены в Соню. Они ездили в театр, чтобы смотреть на нее, и восхищались ею. Тоска, овладевшая Долоховым после отказа, была ужасна. Он говорил, что убил бы себя, ежели бы не несравненная мать, поддерживавшая его. Он всегда, говоря о матери и с матерью, употреблял какие-нибудь страстные эпитеты. Тоска эта его продолжалась до того дня, в который он решился отплатить кому-нибудь за свою неудачу и выместил на Nicolas свою досаду, обыграв его.[3603] Мать долго не могла простить Ростовым то, что они раззнакомились с ее сыном за этот проигрыш и распускали о нем невыгодные слухи. — Что же, все играют и проигрывают. Федя не меньше других проигрывал и никогда никого не обвинял. Как не узнаешь этих молодых людей. Казался честным, а вышел какой подлый, что может распускать такие слухи, про кого же? Про Федю бесценного, несравненного. Вся жизнь последующая Долохова[3604] — буйная, развратная, игорная только возбуждала горесть и сожаление о несчастном, благородном сыне. Она понимала, что всё это происходило от горя несчастной любви, которое он старался заглушить всем этим шумом. История с купцом была опять несправедливым преследованьем благородного сына. Разумеется, он погорячился, но кому же не будет досадно, что какой-нибудь купчишка смеет говорить, что он не заплатит, потому что его обыграли обманом. Кто же это, мой сын Федя обыграл обманом? Очень похоже на него! Когда Долохов уезжал в Финляндию, он рыдая, как ребенок, обнимал мать и его почти без чувств посадили в перекладную. Последнее письмо, полученное из Финляндии, было следующего содержания.> * № 138 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XI). <В это же время в Москве, в начале 1812 года, жил Анатоль Курагин; он приехал из Петербурга, как он говорил, baiser les moscovitaines.[3605] Петербургские дамы ему надоели. Он поехал к Долохову, потому что все ездили к Долохову и спрашивали, видали ли знаменитого Африканца, a Долохов обворожил его, как он умел, потому что он ему был нужен. Долохов жил отдельно от матери, опять богато и оригинально (чем, никто не знал). У него обедывали. И обеды его бывали странны: щи, бок, запеканка и редкая мадера. Анатоль обедал у него. Они выпили и разговорились. — Что же, — говорил Анатоль, философствуя, — больше ничего нет на свете, как вино и женщины. Вот женщины! Как глупы, как жалки; я люблю, когда плачет. И пройдет от ласк. К—а жалкая была. — Я, брат, обезьяну любил: всё тоже. Теперь — красивые женщины. Была утвердившаяся между ними (и при них подражатели) профессия донжуанства. Они рассказывали друг другу. Долохов на вечере сказал Жюли, что он женится только на женщине, которая захочет быть его любовницей. «Хотите?» Анатоль брал молчаливой дерзостью, но добродушен был со всеми, с товарищами мущинами.[3606] > * № 139 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. VIII). <В начале[3607] апреля они встретились в театре, французском театре, возбуждавшем тогда негодование патриотов. Всё уже говорило о предстоящей войне. Но Анатоль никогда не думал и не мог думать об этом вздоре. Долохов сумел уже так поставить себя, ознакомившись с значительными лицами столицы, что, ежели бы его выслали теперь, то компрометированы бы были эти лица, принимавшие его. Кроме того, за него хлопотали. Он уже показывался везде. Анатоль стоял у рампы переднего ряда, разговаривая с первым попавшимся соседом (он всегда так был фамильярен). Сосед этот, московский юноша, был счастлив, что в виду всего театра говорит с львом московским. Анатоль стоял с тем добрым, веселым и спокойным совестью видом, который показывал однако, что он знает, что> большинство дамских биноклей, хотя и стараясь скрывать это, обращены на него. Он весьма мало был занят и тем, что на него смотрели (он привык), и тем, что рассказывали по театру новости из Петербурга о смене Сперанского и верной войне, и даже тем, как распутается эта тонкая французская комедия, которой он видел только второй акт; он думал о ножках в розовых башмачках актрисы и о том, куда бы поехать выпить после театра. В это время по первому ряду, шагая всем через ноги, как через кусты, и не глядя на них, подходил к нему Долохов в своей оригинальной черкеске. — Здорово. — Анатоль улыбнулся своей доброй, глупой и твердой улыбкой. — Вот говорил с ним (он сказал про московского юношу, которого видел в первый раз), куда бы поехать выпить. Поедем к Jogans [?] и его возьмем, а оттуда махнем к цыганам. — Долохов убийственно посмотрел на юношу: он строже и разборчивее был к знакомствам. Человек должен был быть выше его в общественном мнении, чтобы он был равен. Он отвел его. — Нет, брат, поедем к Ахрасимовым, я обещал тебя привесть.[3608] — А, это та, которой ты сказал, чтоб она убежала с тобой — тогда женишься? Ха, ха, ха, это отличная штука. Что же, не хочет? — Да, я обещал. У них будут Ростов старик с дочерью, вон, в третьей с правой стороны. — Эта в локонах — jolie femme, charmante petite,[3609] — сказал Анатоль. Он не мог говорить иначе, как всё французское о женщинах. — Я не нахожу. — Да, знаю, ты в ту был влюблен, в маленькую, худенькую. Долохов нахмурился. — Не говори об ней, — сказал. — Ха, ха, ха, — засмеялся. Вот не знаю, где такие женщины, qui ne veulent pas de nous, quand nous voulons d’elles?[3610] — Я тебе говорю — цыганки. — Поедем к цыганкам. А не дурна. — Анатоль смотрел на Наташу, которая, действительно, с отцом сидела в третьей ложе. Наташа [видела], что Анатоль и Долохов смотрели на нее, и она смеялась, говоря что-то отцу, и не смотрела на них, но лицо ее светилось уже тем блеском и прелестью, которое придавало ей восхищение других. Восхищение усиливалось, и прелесть усиливалась. (Она знала, что Анатоль и Долохов были львы Москвы; ей обещала обоих показать ныне вечером Жюли, и Наташе досадно было, что они не обращали на нее внимания). Теперь cercle vicieux[3611] установился между ей и Анатолем через весь театр. — Délicieuse cette petite,[3612] — сказал Анатоль и во время пиесы не смотрел на башмачки, а, повернувшись назад, на Наташу. Она, разумеется, только смотрела пьесу, ни разу не взглянула на него, но всё хорошела, и Анатоль влюбился по своему. ———— Марья Дмитриевна Ахросимова опустилась после смерти трех сыновей. Она молчала и только Анатоль с Наташей встретились, как старые знакомые, не вследствие знакомства в Петербурге, а вследствие театра. В Москве не чаи, как в Петербурге, а ужины. Победитель Анатоль. Они сейчас же уселись за стол. Старый граф о иллюминат[стве]. Он поддается направлению времени, с Марьей Дмитриевной. Подошел к Анатолю. — О чем вы, о доме в деревне? Вот приезжайте, посмотрите.[3613] ———— Nicolas по другим деревням. Май. Старый граф: — и зачем ты привез его. Соня караулит. Соня проснулась рано, Наташи не было.[3614] Бежит искать. В саду встречается Наташа счастливая, бросается ей в объятия. Анатоль идет. Наташа. — Нет, не могу. Он меня любит. Я люблю его. С[оня]. — Но что же было. Когда же он объявит? Н[аташа]. — Ах, ты ничего не понимаешь. Он не может. Его отец. С[оня]. — Да, что же его отец? Твой не хуже его. Н[аташа]. — Ах, не говори, коли ты хочешь моего счастья. Вечером я пойду с тобой, Соня. Я всё переговорю с ним. — Соня плачет. — Наташа, что ты делаешь? Вспомни об Nicolas. — Мне никого не нужно, я никого не люблю, кроме его. А ежели я его люблю, то он благороден. С[оня]. — Наташа, друг мой,[3615] это злое чувство; когда любишь, то добр, а ты сердита. Н[аташа]. — Нет, душенька. Дай мне счастия. Я не знаю, я так счастлива. С[оня]. — Вспомни отца, мать. Н[аташа]. — Не говори, молчи. С[оня].—Так что же ты делаешь, ты губишь себя. Я говорила с ним, он неблагороден, он погубит тебя. Н[аташа]. — И погублю, погублю, поскорее погублю себя. Так надо видно. — Она убежала к себе и написала Андрею. «Я люблю другого. Я отдалась ему. Это Анатоль Курагин» и она послала письмо. — Я не понимаю тебя. Она после обеда. Анатоль спит, бежит к нему. Требует объяснения. — Я не могу жениться. Но коли вы хотите, дайте мне переговорить с ней еще раз. — Я вам говорю, поезжайте сейчас же, сейчас же, или я сию минуту скажу графу и напишу брату.[3616] Вы губите, неужели в вас нет человеческого чувства любви к матери, к сестре. — Она заплакала, у Анатоля не было этого чувства. Но он поверил, что оно могло быть. Он заплакал и уехал. Наташа рыдала, не ела, приняла яд и обожала Анатоля. ———— Вскоре после этого было получено письмо от Nicolas, он ехал из минской деревни и встретил полк. Он не может оставить отечество в опасности, враг перешел границу. Всё равно я оставил бы вас. Теперь меньше горя. Отечество прежде интересов. Дом продастся и всё поправится. А коли Россия погибнет, то ничего не нужно. Россия погибнет, а я буду считать прикащиков, я умру от позора. Князь Андрей возвращается из Крыма и узнает измену Наташи. Озлобление на весь мир. Столкновения с отцом в отдельном имении. В Москве ездит по гостиным и злословит. Конец 3-й части. В Москве видит Pierr’a упавшего и сбирающегося ехать к Ростовым. 12-й год. 1-я часть. Петербург. Москва. Деревня. За границей, Петербург, Москва, Аустерлиц. 2-я часть. <Обед в клубе и Тильзит>, смерть. Сватовство заочное Nicolas. Юродство к[няжны] М[арьи] и говенье Наташи. Старик желает смерти — так уже всё неясно стало. ———— Москва, в Смоленске Дол[охов] жжет. В Москве в собраньи. ** № 140 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. VIII–X). <Был бенефис любимой московской публикой итальянской певицы.[3617] Театр должен был быть полон. На морозе с обледенелыми усами стояли жандармы, визжа одна за другой подъезжали кареты, и нарядные дамы, спеша, с озабоченным видом служительниц храма, пробегали по холодным сеням в двери, которые сами отворялись перед ними. Элегантные мущины, военные и штатские, оглядывали дам, и в зимних платьях, по припомаженным волосам, выказывая праздничность, обходили и сторонились перед дамами. Веселые компании купцов, мещан, лакеи шумно пробегали по задним лестницам. Снимались в коридорах шубки, салопы с дам (лица дам при этом делались еще торжественнее) и, охорашиваясь, оправляясь, шопотом отдавая приказания лакеям, заваленным шубами, и переговариваясь, кому итти вперед, наполняли ложи. Негромким говором и легкими звуками шагов по ковру оглашался наполовину наполненный партер. Музыканты строили. За занавесом, как мыши, таинственно и незаконно шуршало и шевелилось. Вся Москва была в этом спектакле. В середине съезда — не из первых, но всё еще слишком, слишком рано, по мнению Наташи, приехали Ростовы, т. е. граф Илья Андреич с Наташей и с племянницей, которую он взял, чтобы Наташа не была одна (Илья Андреич с Наташей приехали только третьего дня, и Илья Андреич не упускал случая повеселить дочь.) Наташа была свежая из деревни. В ее воспоминании и воображении были только Nicolas с Соней, дядюшка, Карай, Анисья Федоровна, баня, морозная месячная ночь, лиловеющий снег на закате, ямщики, дорога[3618] и сознание того, что она спокойна, что ее девичья карьера кончена, что она счастлива и спокойна. Наташа, подъезжая к театру, даже думала о том, как она удивит всех (она не могла не думать, что все должны быть заняты ею) происшедшей в ней переменой, как она спокойно и весело будет смотреть на то, что прежде ее волновало и тревожило.[3619] Когда они стали снимать шубы, рядом с ней к ложе подошло незнакомое семейство — дама, три девушки и два молодых человека. Одна из девушек, старшая, некрасивая, посмотрела на Наташу и, видимо, о ней сказала что-то матери. Мать тоже посмотрела на Наташу недоброжелательно, как показалось Наташе. Но тут же она заметила, что оба молодые человека смотрят только на нее. Так как она любила, чтоб на нее смотрели, Наташа слегка улыбнулась[3620] и тотчас же заметила, что все это семейство очень mauvais genre.[3621] «Первое — толпа народа в ложе, потом эта тока и фермуар брильянтовый, и что за зеленый корсаж». — Возьми, Захар. (Это был охотник Захар, он же и один из двух лакеев.) Наташа скинула с голых плеч соболью шубку, сделала серьезную мину, как будто говоря: «не для того делаю, чтоб показать себя, а надо же снять шубу» и почувствовала, что она очень хороша, и всё деревенское спокойствие ее исчезло, и в глазах засветились веселые, вызывающие звездочки. Наташа была в эту пору вполне созревшей для любви красавицей — глаза ее светились любовью и вокруг себя она видела только одну любовь.[3622] Больше половины бельэтажа еще было не занято. Наташа, слегка улыбаясь (потому что на нее смотрели), сделала упрек отцу, что рано приехали, и, оправив платье, села впереди, облокотив тонкую обнаженную руку на бархат балюстрады. Как всегда большинство глаз обратилось на входящих и большинство глаз надолго остановилось на Наташе, которая не ошибалась, думая, что она очень хороша в этот вечер. Прическа à la grècque,[3623] открытое спереди платье на тонкой, еще костлявой шее с жемчугами, очень шло к ней. Но главное, всё выражение ее лица, ее глаза[3624] светились особенным,[3625] любовным блеском в этот вечер. После деревенской тишины, после разочарования в приезде князя Андрея и досады первых дней и при ярком свете, и при звуках этой прелестной, любимой ее музыки[3626] она почувствовала, что кроме той ее жизни с ожиданием, разочарованием есть совсем, совсем другая счастливая жизнь. — Посмотри, это Аленины. — Да, а вон Петров идет. — Какой Петров? — Да cousin Бестужевых. — Ах, да. Как хороша Аленина. — Ничего хорошего, — говорили <и спрашивали> отец с дочерью. И говорили оба как-то особенно торжественно не так, как они говорили между собой дома. Они говорили так, что видно было, [что] кроме смысла их речей было еще что-то. Наташе было уже не ново это состояние, оно с прелестью охватило ее. Сознание обнаженности плеч и груди, ощущение свежести, чистоты рук, обтянутых перчатками, запах духов и ощущение чего-то стройно воздвигнутого на напомаженной голове и не имеющего быть нарушенным, — все эти ощущения соединялись в ней с особенным душевным состоянием восторга и самодовольства и легкости всего. И главное, Наташа испытывала особенное состояние размягченности сердечной и готовности любви, которую она давно не испытывала. Ей было и весело и грустно. Всё, что она видела и слышала, заставляло ее вспоминать о любви и желать ее. Но она желала не той, наскучившей уже ожиданием, любви, которую она испытывала в деревне к князю Андрею, а какой-то другой, светлой, веселой, блестящей и не будущей, а той любви, о которой говорил и яркий свет, наполнявший театр, и музыка, которую она слышала. Это было то же ощущение, которое она испытывала на памятном ей нарышкинском бале, которое она испытывала несколько раз после и которого она лишена была более года. С тем большей силой она отдалась ему. Не успела она перекинуться несколькими фразами с кузиной и с отцом, пригибавшим к ней свою лысую — тоже припомаженную голову, как застучала палочка капельмейстера, и на одних духовых инструментах началось тихое и стройное adagio увертюры. Музыка, этот большой, стройный оркестр, уже совсем перенесла Наташу в новый мир. Отрадненские воспоминания сделались чем-то давно, давно прошедшим. Увертюра была очень хороша. Наташа уже не смотрела вокруг себя, она чувствовала, что сидит в блестящем свете, и на нее смотрят, и слушала так, как слушают люди, одаренные даром понимания музыки. Ей казалось, что не оркестр играет, что она сама производит эти строгие, чистые, отчетливые звуки. Она чуть заметно, в такт, сгибала и выпрямляла свою голову, чуть заметно улыбалась в местах, ей особенно нравившихся, и выпрямлялась и гордилась в блестящих местах увертюры. Увертюра, как и всякая оперная музыка, составляющая сделку между двумя искусствами, драмой и музыкой, и потому не удовлетворяющая ни одной из них, — увертюра состояла из неизбежного анданте бури,[3627] в которой главную роль играют хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, опять анданте и allegro con fuoco, кончающегося теми же неизбежными аккордами унтер доминанты, доминанты и, наконец, tutti аккорды. Наташе казалось, что она сама сейчас же и сочиняла и исполняла эту увертюру[3628] и думала только: «ну, идите, идите, много ли вас тут идет, проходите все, все[3629], всем вам место есть, все слушайте. Всем вам рада. Всех люблю и все любите меня». Она искала везде любви, но не той любви, заочной, к князю Андрею, наскучившей уже ей ожиданием (она ни раза не подумала о князе Андрее), а новой, блестящей, светлой любви, такой же, какая была эта увертюра.[3630] Раздался последний аккорд.[3631] Наташа, слушая увертюру, напряженно перебирала пальцами руки, которые лежали на рампе, как будто она мяла что-то, и граф Илья Андреич, покачивая головой и смеясь, смотрел на эти пальцы.[3632] Но вдруг Наташа почувствовала, что и Анатоль Курагин смотрел на эти пальцы, и даже видела, что он улыбнулся этим пальцам. Она перестала перебирать ими. — Папа, что за прелесть, — сказала Наташа. — Отлично! — ответил Илья Андреич, — пальцы то что же у тебя работали? Наташа[3633] только улыбнулась. Она стала разглядывать теперь то, что она мельком видела вокруг себя во время увертюры, и стала разглядывать ложи.[3634] В ложах она увидала много знакомых и в одной из них Корнаковых. Старая Корнакова сидела слева с зеленым пером, справа сидела Жюли, такая же курносая, полнокровная, с толстыми плечами и пудрой засыпанными прыщиками, в брильянтах и очень нарядная. Подле нее, немного сзади, видна была красивая, тонкая, белокурая голова Бориса, беспрестанно наклоняющаяся с улыбкой то к уху, то ухом к губам Жюли. На обоих их и на матери видно было сияние совершающегося брака. Сзади виднелась и Анна Михайловна с кротко преданным воле бога и благодарностью ему выражением. Она заметила Ростовых, и Борис, улыбаясь, что-то о них сказал Жюли. «Верно успокаивает ее ревность», подумала Наташа. «Не завидую вам, Жюли, дай бог вам счастия», подумала Наташа и отвернулась от них на другие ложи. Но в это время поднялся занавес.> Там были ровные доски посередине, с боков стояли крашенные картоны зеленым, долженствовавшие представлять деревья, из-за картонов под лампами высовывались мущины в сертуках и девушки какие-то, позади был очень дурно нарисован какой-то город, такой, какие всегда бывают на театре и никогда не бывают в действительности. Наверху были протянуты полотна. На досках сидели какие-то барышни в красных корсажах и белых юбочках, одна в шелковом белом платье сидела особо, и все они были одеты, как никогда в действительности и всегда на театре. И все они пели очень дурно и не слышно. Потом в белом подошла к будочке, и к ней подошел в шелковых в обтяжку панталонах (ноги толстые были) с пером и кинжалом и стал что-то ей доказывать, хватать за голую руку, перебирать пальцами по руке и петь. Наташа, как ни редко бывала в театре, всё это знала. И знала, что всё это так будет, и не интересовалась тем, что было на сцене.[3635] Она вообще мало любила театр, а теперь после деревни и в том серьезном настроении, в котором она была, всё это ей было скучно и неинтересно. <Она стала урывками глядеть в партер и в ложи. Когда ребенком ее в первый раз привезли в театр, она думала, что самый театр не с боку, на сцене, а прямо против, в рядах освещенных лож, где всё головы, головы, и, хотя ее старались в этом разуверить, она, никому в том не сознаваясь, осталась при этом убеждении. Во время увертюры она особенно заметила[3636] в первом ряду кресел у рампы, задом к сцене,[3637] что-то знакомое и очень замечательное и напротив, в ложе, что-то близкое и неприятное. Но тогда ей не было времени разбирать, У нее осталось в памяти только одно знакомое, доброе; знакомое доброе был Pierre, который с женой занял ложу рядом с Ростовыми; прекрасное это была его жена Hélène, во всем блеске красоты и элегантности петербургской дамы, которая хочет уничтожить всех московских соперниц. Знакомое и замечательное был Долохов в черкесском платье, с огромной копной стоящими курчавыми волосами и с раненой рукой в рукаве на завязочках и рядом с ним красавец кавалергард Курагин. Она видела, [что] Долохов[3638] и теперь и во время увертюры упорно смотрел на нее, сидел в первом ряду[3639] с Анатолем и, тоже не глядя на сцену, указывая на одну из лож, что-то злое (как убеждена была Наташа) говорил Курагину. Наташа поглядела на ложу, на которую они смотрели. В ложе этой были Корнаковы. — Папа, смотри, Жюли с матерью, — сказала Наташа, — и Борис.[3640] По одному тому, как[3641] сидел Борис, как улыбнулся, подставив улыбаясь ухо Жюли, можно было сейчас признать его за жениха.[3642] «Только бы я захотела!» подумала Наташа. «Я очень рада», и опять стала смотреть на сцену. На сцене, с двух сторон, из-за зеленых картонов, вышла слева женщина с короткой юбкой, а справа мущина, и стали друг против друга и стали что-то петь — не слышно было что. Один из них, ровно подымая и опуская руку. Это был старичок в желтых, в обтяжку панталонах. «Долго он это будет», подумала Наташа, и она опять стала оглядывать залу и наблюдать всех этих чужих людей[3643] и настоящих людей, которые тут по настоящему жили перед нею. Пришептывающий голос над самым ухом развлек ее. Это был Pierre, который, узнав и перегнувшись к ней, улыбаясь начал говорить, глядя ласково, радостно через очки. Pierre, сидя сзади, уже давно успел пожать руку графа, расспросить его, как и надолго ли он здесь, и давно уже тщетно старался обратить на себя внимание Наташи, которая смотрела и вперед, и на Жюли, и на сцену, и на первые ряды, и на сцену, где было всё то же, и на прекрасную Hélène, но [на него] не успела взглянуть. — Вы не хотите знать вашу нянюшку, — говорил ей Pierre, который с Наташей всегда держался в веселых, шуточных отношениях, вероятно оттого, что он чувствовал, что стоило бы ему только выйти из этих подставных, шуточных отношений, и он бы оказался к Наташе в других, слишком неудобных для него отношениях. С тех пор, как он вошел в ложу, он не спускал с нее глаз, и теперь, когда он, нагнувшись, через очки смотрел на нее,[3644] Наташа почувствовала с радостью, что он всей душой восхищается ею. — Боже мой! Можно ли так похорошеть, — говорил он ей. — Что вы делали всё это время? Я говорил вашему папиньке, как ему не грех лишать Москву… Наташа улыбалась и не отвечала. Что ж ей было отвечать? Она чувствовала только, что Pierre говорит очень умно и истинную правду. Но, кроме этой правды, ей от Pierr’a, который живо напомнил ей Андрея, хотелось узнать, не имел ли он известий, писем. «Уж не скрывают ли они от меня», подумала она, «и вдруг, когда я меньше всего жду, он войдет в ложу. Уж не приехал ли он?» С этой мыслью она обратилась к Pierr’y и спросила, где он провел это время, давно ли оставил Петербург. Она думала сначала искусно навести разговор, но потом вдруг покраснела и спросила прямо, не вернулся ли князь Андрей. Pierre вздохнул почему-то и ответил, что не имеет ни писем, ни известий. Всё остальное время первого акта Pierre, перегибаясь к ней, смешил Наташу своими замечаниями насчет актеров, но Наташа не смеялась, ей грустно было. Напротив Жюли беспрестанно обращалась к Борису, который нагибался и улыбался ей. Рядом, у Hélène, сидел за ней, кроме мужа, француз, шептавший ей что-то. Со всех сторон все были счастливы, все были окружены. Она одна должна была быть одна, хотя она и видела и чувствовала, что не один Pierre, но и большая часть партера смотрела на нее, несмотря на соседство Hélène. В антракте Долохов, необыкновенно похорошевший, с приемами презрительной уверенности стоявший в середине театра, не спуская глаз, смотрел в их ложу. Наташа поняла, что он искал Соню. К ним вошел знакомый москвич, с которым говорил Долохов (Наташа заметила это), и стал спрашивать о семействе и о Соне, где она? приедет ли она? Наташа поняла, что он был подослан Долоховым, и ей вдруг после чувства восторженного самодовольства сделалось грустно. Она вдруг, как это часто и особенно болезненно бывает, почувствовала себя одинокой в этой блестящей толпе. Pierre ушел из своей ложи. Граф тоже вышел. Она рассеянно смотрела вокруг себя, завидовала, ревновала и хотела или поскорее уехать, или что-нибудь сделать необыкновенное. В соседней ложе ее внимание обратило имя Бориса Друбецкого и Жюли. Она прислушалась. — Разве это уже объявлено? — говорил один из блестящих молодых людей, вошедших в ложу к Hélène. — М-llе Ахросимова старше Друбецкого, я думаю. — Как же, вчера это решилось, — отвечала Hélène с громким смехом. — Ce sera mariage mélancolique comme dit mon mari.[3645] — Наташа поглядела в ложу Ахросимовых. Борис подавал руку Жюли, чтобы выйти из ложи. «Да, когда еще это будет», подумала Наташа о князе Андрее, «когда-нибудь, и что за испытание, точно он не мог выйти в отставку или взять меня с собой, а теперь я одна, и никому до меня дела нет». В соседней ложе шептали что-то. — La cadette charmante, une téte de poétesse… délicieuse.[3646] Она знала, что это говорили про нее. — Voyons voirl[3647] — послышался голос, громче других, басистый, мужской, приятный голос. — Gentille! Très gentille.[3648] А нога? хороша? Я сужу о женщине, как о лошади — по ногам. — Шшш, — сказала Hélène. — Этого уж я тебе не могу сказать… — Покажи свою, — сказал мужской голос. — Вот вздор. В заду ложи послышалась возня и веселый хохот. — Mauvais polisson,[3649] — сказала Hélène. — Так я к тебе ужинать, — сказал мужской голос. Наташа, само собою разумеется, в то время, как она слышала этот разговор, была занята рассматриванием афиши и не оглядывалась, но, не оглядываясь, она видела, что тот, кто говорил «ты» Hélène и который спрашивал о ее ноге, был гвардейский офицер с белым затылком и шелковистыми русыми волосами, зачесанными наперед. «Кто это может быть?» подумала Наташа и сама для себя, для своего успокоения, выставила ножку из-под платья.[3650] В ложу вернулись Илья Андреич и Pierre. Наташа слушала и отвечала им, но смотрела в parterre, как бы карауля кого-то. Вот он. Это был тот самый mauvais polisson, который сомневался в ее ноге. Он вышел из боковой двери в кавалергардском, высокий, статный красавец с широкой грудью, румяными губами и высоко, гордо поднятой головой. Наташа узнала тот самый затылок, который она видела, и ей смешно было думать, какое он уважение к себе там, в партере, внушал своей осанкой (она заметила, что перед ним сторонились), и на него смотрели дамы, и как он был Во втором акте были всё картоны, изображающие какие-то монументы, и дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры ламп подняли и стали играть в басу трубы и контрабасы, и в черных мантиях стали ходить, и пришло много справа и слева, и стали опять махать руками, а в руках что-то вроде кинжалов.[3654] Потом прибежали еще какие-то и стали тащить ее прочь, но не утащили сразу, а она долго с ними пела, а потом уже ее утащили и за кулисами ударили три раза в кастрюльку, и все очень этого испугались, и стали на колени, и опять пели очень хорошую молитву. <Наташа слушала, ее занимало много вещей: 1) ей хотелось быть знакомой с Hélène, известной модницей и красавицей, и она удивлялась, почему папа не познакомит ее; 2) ей досадно было смотреть на Бориса, который был ее собственный и посмел сделаться женихом. Она ждала его к себе в ложу и сбиралась быть, как можно веселее с ним и как можно естественнее и радостнее поздравить его; 3) она сама не знала почему, но Анатоль,[3655] который очевидно был — и по тому, какое положение он принимал в партере и в ложах дам — первым кавалером Москвы, занимал ее, и она не спускала с него глаз. Потом ее занимал вопрос, придет ли к ним в ложу Pierre, и главное занимало, что про нее говорили Анатоль с Ріеrr’ом и с Долоховом. Во втором антракте пришел Борис. Наташа обошлась, как и хотела, радушно и холодно, и Наташа, выйдя в коридор с отцом, была представлена Hélène.[3656] Анатоля не видно было. Он под руку с Долоховым ушел куда-то.> В третьем акте был представлен дворец очень светло и картины, рыцари с бородками, особенно дурно нарисованные, так дурно, как только бывает на театре, и царица, и царь, вероятно, которые оба очень дурно пели, пропели что-то по сторонам и сели на трон. Она была, тоже и он, в дурном платье и очень грустен. Но они сели. Сперва вышли мущины с голыми ногами и женщины с голыми ногами, и стали танцовать все вместе, кружиться, а потом скрипки заиграли, одна отошла на угол, поправила корсаж худыми руками и стала прыгать и скоро бить одна об одну толстыми ногами. В это время Наташа заметила, что Анатоль смотрел в трубку на нее и хлопал и кричал. Потом один мущина стал в угол, заиграли громче в цымбалы и трубы, и один этот мущина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и очень дурно, и потом наверху стали хлопать и кричать, и мущина стал глупо улыбаться и кланяться. Потом еще плясали другие, и потом опять один из царей закричал что-то под музыку и стали петь. Но вдруг, само собой разумеется, сделалась буря, стали arpeggio уменьшенными септимами и хроматической гаммой играть, и все побежали и потащили опять кого-то. <В этом антракте Hélène особенно просила графа Илью Андреича пустить к ней в ложу дочь и просила так настоятельно, что, несмотря на очевидное нежелание это сделать, граф Илья Андреич не мог ей отказать. Hélène говорила, что она так полюбила Наташу, что она хочет воспользоваться ею, что она слышала о ее прелестном голосе, что они будут вместе петь и т. д. Наташа перешла к Hélène. Pierre сел сзади с графом, и Наташа слышала, как ее[3657] отец говорил что-то, что пора давно было образумить Россию, что Сперанский прекрасно всё делает, что надо, наконец, приняться за финансы, а то лаж… Pierre спорил, но кротко, видимо, не желая употреблять всех своих сил против такого неравного бойца. Как и что это было, Наташа не знала, но она чувствовала, что ее папинька В последнем акте приходил дьявол и проваливался кто-то в раздвинутые доски, и был хор, где он всё впереди всех и громко пел, поднимая руку, но Наташа меньше всех видела этот последний акт, потому что[3658] Анатоль, на которого она смотрела невольно, что-то сказал Долохову, засмеялся и ушел, несмотря на то, что начинался акт. Через две минуты пахнуло холодом из растворенной ложи, уже знакомая Наташе походка послышалась в ложе; между ней и Hélène нагнулась фигура Анатоля. — Hélène, présentez moi à la comtesse Ростовой,[3659] — сказал голос, улыбаясь Наташе. И он начал с ней говорить прежде даже, чем сестра исполнила его просьбу. Он близко, так близко, что Наташе неловко было, подсел к ней и начал, наклоняясь совсем к ней, говорить ей о давнишнем желании быть представленным ей, о бале Нарышкиных.> Он говорил чрезвычайно легко и просто, видимо, и не думая о том, что выйдет из его речей. Он, не спуская улыбающихся глаз, смотрел на лицо, на шею, на руки Наташи. Ей было это очень весело, но тесно, жарко и тяжело становилось. Когда она не смотрела на него, она чувствовала, что он смотрел на ее плечи, и она невольно перехватывала его взгляд, чтоб он уж лучше смотрел на ее глаза. Но, глядя ему в глаза, она с страхом чувствовала, что между им и ею нет той преграды стыдливости, которую всегда она чувствовала между собой и мущинами. Она, сама не зная как, через пять минут чувствовала себя страшно фамильярно близкою к этому человеку. Когда она отвертывалась, она боялась, как бы он сзади не взял ее за голую руку, не поцеловал бы ее в шею. Они говорили о самых простых вещах, а она чувствовала, что они близки, как она никогда не была с мущиной. И что ей странно было, это то, что он не только не робел перед нею, как робел сам князь Андрей, а напротив, он как будто ласкал и подсмеивался над нею. Тон, небрежно подсмеивающийся, был принят Анатолем раз навсегда со всеми женщинами. Наташа, оглядывалась на Hélène, Pierr’a и отца, как оглядывается ребенок, когда его чужие хотят увести, но[3660] они все не смотрели на нее. В числе вопросов учтивости Наташа спросила у Анатоля, как ему нравится Москва. Наташа спросила и ужаснулась тому, что она спросила: ей постоянно казалось, что что-то неприличное она делает. Анатоль улыбнулся. — Сначала мне мало нравилась, потому что, что делает город приятным, les femmes, les jolies femmes,[3661] но теперь к середине зимы подъезжает товар, и должен признаться, с каждым днем лучше. Ma parole d’honneur, vous êtes la plus jolie femme de la saison,[3662] — сказал он и, протянув руку к ее букету, сказал: — Donnez moi cette fleur.[3663] Наташа отвернулась и покраснела. Она не знала, что сказать. Но только что она отвернулась, она с ужасом подумала, что он тут сзади и так близко от нее, что он теперь сконфужен, рассержен. Она не могла и оглянулась. Он, нагнувшись, отрывал бант с подола ее платья и когда она взглянула на него, он оторвал его и, улыбнувшись, прижал к губам. [3664] Хотела или не хотела рассердиться Наташа, она сама не знала, она прямо в глаза взглянула ему, и его близость, и уверенность, и добродушная ласковость улыбки победили ее. Она улыбнулась тоже, так же, как и он, глядя прямо в глаза ему. «Боже мой, что я, где я?» думала она. Но и весь этот третий акт, всякий раз, как она глядела на него, она, покоряясь ему, улыбалась, она чувствовала, что между ним и ею нет никакой преграды. Когда они выходили с отцом, Анатоль провожал их до кареты. Он подсадил Наташу и пожал [ей руку выше локтя]. * № 141 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. VІІІ-Х). Илья Андреич с дочерью и племянницей опоздали и приехали в конце увертюры. Театр был полон, увертюра уже кончалась, в партере и в ложах осторожно входящие поздно, яркий свет блистал на ярких туалетах. Наташа оправила платье, прошла в бенуар и села впереди, облокотив руку на бархат балюстрады и оглядывая залу. Прическа à la grècque, открытое спереди платье на тонкой, но полной шее с жемчугами очень шло к ней. — Посмотри, это Аленины. — Да, а вон Петров идет. — Какой Петров? — Да cousin Бестужевых. — Ах, да. — Как хороша Аленина. — Ничего хорошего, — говорили Соня и отец с дочерью. И говорили оба как то особенно торжественно, — не так, как они говорили между собой дома. Они говорили так, что видно было, [что] кроме смысла их речей было еще что-то. — [3665] Видишь Курагина? — сказала ей Соня, указывая на мущину, стоявшего у рампы в середине первого ряда. — Да, и Долохов, — сказала Наташа. — Не мешай мне слушать… Наташа слушала[3666] увертюру, но вместе с тем чувствовала, что она в блестящем освещении, что она хороша, и на нее смотрят и, не глядя ни на кого особенно, знала, кто и кто на нее смотрит, и сама смотрела на тех, кто интересовал ее. И невольно более всех обратили ее внимание два человека, обращавшие и внимание всей Москвы. Это были Анатоль Курагин и Долохов. Они оба стояли в самой середине театра, против суфлера, опершись задом на рампу, разглядывая публику, разговаривая и смеясь. Долохов с курчавыми волосами копной на голове, в персидском костюме, с раненной рукой в рукаве с завязочками, что-то говорил Анатолю Курагину. Курагин, гораздо выше его ростом, в адъютантском мундире стоял, тихо улыбаясь своим красивым лицом, небрежно слушая и оглядывая ложи. Репутация Анатоля Курагина, его удивительных успехов с женщинами, несмотря на то, что старшие при Наташе старались не говорить о том, была известна Наташе, и он сам прежде интересовал ее;[3667] она внимательно посмотрела на него и опять отвернулась. На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картоны зеленым, долженствовавшие представлять деревья, из-за картонов под лампами высовывались мущины в сертуках и девушки какие-то, позади был очень дурно нарисован какой-то город, такой, какие всегда бывают на театре и никогда не бывают в действительности. Наверху были протянуты полотна. На досках сидели какие-то барышни в красных корсажах и белых юбочках, а одна в шелковом белом платье сидела особо, и все они были одеты, как никогда в действительности и всегда на театре. И все они пели что-то. Потом в белом девица подошла к будочке и к ней подошел в шелковых в обтяжку панталонах (ноги толстые были) с пером и кинжалом и стал что-то ей доказывать, хватать за голую руку, перебирать пальцами по руке и петь. Наташа, как ни редко бывала в театре, знала, что всё это так будет, и не интересовалась тем, что было на сцене. Она вообще мало любила театр, а теперь после деревни и в том серьезном настроении, в котором она была, всё это ей было скучно и неинтересно. В одну из самых тихих минут, когда любовник в обтянутых панталонах перебирал пальцами руку девицы в белом платье, очевидно выжидая такта начать, скрипнула дверь партера и зазвучали шаги с легким поскрыпиванием сапог по ковру партера на той стороне, на которой была ложа Ростовых. [ Прошел первый акт,[3668] весь партер встал и перепутался, очень многие проходили мимо самой их ложи и кланялись. Анатоль, высокий, стройный, красивый, стоял в самой середине рампы и что-то оживленно доказывал толстому полковнику, очевидно, не думая о другом, все о ней, о Наташе. В середине рядов Наташа заметила большую толстую фигуру с очками, которая стояла, оглядывая наивно ложи. Это был Pierre. Встретившись глазами с Наташей, он кивнул ей, улыбаясь, головой. И в это же время Наташа увидала, что по направлению к Pierr’y шел Анатоль, как по кустам по толпе, раздвигая ее перед собою, и стал что-то говорить, глядя на ложу Ростовых. «Наверное, пари держу, просит Pierr’a, чтобы представить его нам», подумала Наташа. Но Наташа ошиблась[3669]: Анатоль вышел один из партера и опять вернулся только тогда, когда уж сели на места. Проходя мимо их ложи,[3670] Анатоль небрежно повернул прямо к ней свою красивую голову, и ей показалось, что он улыбнулся. Потом она слышала его голос в ложе сестры, что-то шептавший ей. Во втором акте были всё картоны, изображающие какие-то монументы, и дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры ламп подняли и стали играть в басу трубы и контрабасы, и в черных мантиях стали ходить люди, и пришло много справа и слева, и стали опять махать руками, а в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то и стали тащить ее прочь, но не утащили сразу, а она долго с ними пела, а потом уже ее утащили и за кулисами ударили три раза в кастрюльку, и все очень этого испугались и стали на колени и опять пели очень хорошую молитву. Во время этого действия Наташа[3671] всякий раз, как взглядывала в партер, видела Анатоля Курагина, перекинувшего руку через спинку кресла, смотревшего на нее; ей становилось неприятно и беспокойно от этого взгляда. Как только кончился акт, Элен B[esouchoff] встала, повернулась к ложе Ростова, пальчиком в перчатке поманила к себе старого графа и, не обращая внимания на вошедших к ней в ложу, начала, любезно улыбаясь, говорить с ним. — Да познакомьте же меня с вашими прелестными дочерьми, — говорила она, — весь город про них кричит, а я их не знаю. Наташа, краснея, присела ей. Ей приятно было знакомство и похвала этой блестящей красавицы. — Я теперь тоже хочу сделаться москвичкой. И как вам не грех зарыть такие перлы в деревне? — Элен B[esouchoff] по справедливости имела репутацию обворожительной. Она могла говорить то, чего не думала, а в особенности лесть совершенно просто и натурально. — Нет, милый граф, вы мне позвольте заняться вашими дочерьми. Я хоть теперь здесь не надолго и вы тоже. И я постараюсь повеселить ваших. К[нягиня] А[лена] В[асильевна] спросила о князе Андрее Болконском, тонко намекая этим, что она знала отношения его к ним, и попросила, чтобы ей лучше познакомиться, позволить одной из дочерей посидеть остальную часть спектакля в ее ложе, и Наташа перешла в ложу Элен В. В третьем акте был представлен дворец очень светло и картины, рыцари с бородками, особенно дурно нарисованные, так дурно, как только бывает на театре, и царица и царь, вероятно, которые оба очень дурно пели, пропели что-то по сторонам и сели на трон. Она была, тоже и он, в дурном платье и очень грустны. Но они сели. Справа вышли мущины с голыми ногами и женщины с голыми ногами и стали танцовать все вместе, кружиться, а потом скрипки заиграли, одна отошла на угол, поправила корсаж худыми руками и стала прыгать и скоро бить одна об одну толстыми ногами. В это время Наташа заметила, что Анатоль смотрел в трубку на нее и хлопал и кричал. Потом один мущина стал в угол, заиграли громче в цимбалы и трубы, и один этот мущина с голыми ногами стал прыгать очень высоко (мущина этот был Duport, получавший шестьдесят тысяч рублей серебром за это искусство), семенить ногами, и все стали хлопать и кричать, и мущина стал глупо улыбаться и кланяться. Потом еще плясали другие, и потом опять один из царей закричал что-то под музыку, и стали петь. Но вдруг, само собой разумеется, сделалась буря, стали arpeggio уменьшенными септимами и хроматической гаммой играть, и все побежали и потащили опять кого-то.[3672] Еще не успело всё это кончиться, как вдруг в ложе пахнуло холодом, отворилась дверь, и в ложу вошли Pierre и за ним, нагибаясь и стараясь не зацепить кого-нибудь, улыбаясь, вошел[3673] Анатоль. Наташа была рада Pierr’y и с той же радостной улыбкой обратилась к Курагину; когда Элен B[esouchoff] представила его, он подошел к Наташе, низко пригибая к ней свою надушенную голову и говоря, что он желал иметь удовольствие это еще с бала Нарышкиных 1810 года. Анатоль Курагин говорил просто, весело и Наташу странно и приятно поразило, что не только ничего не было такого страшного в этом человеке, про которого так много рассказывали, но что, напротив, у него была самая наивно веселая и добродушная улыбка. Анатоль Курагин рассказывал ей про карусель, который затевался в Москве, и просил ее принять в нем участие. — Будет очень весело.[3674] — — Пожалуйста, приезжайте, право, — говорил он. * № 142 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XI). [3676] Долохов в это время был знаменитым и жил в Москве. История Долохова за это время была следующая. После выигрыша у Ростова Долохов открыл у себя[3677] организованный игорный дом, в который собирались все игроки московские, несмотря на то, что все говорили, что Долохов играет поддельными картами.[3678] Но, во-первых, неудобно было говорить ему, что он шулер. Был известен анекдот, что одному артиллерийскому полковнику, сказавшему ему, что он шулер, он, отведя его в сторону, спокойно ответил: «очень может быть, но я терпеть не могу, чтобы мне это говорили», и вызвал его. Во-вторых, он делал так, что люди, как сенаторы, имевшие голос в обществе, выигрывали часто у него, проигрывали же большей частью неизвестные молодые богатые люди. В 1807 году один молодой купец был объигран Долоховым на несколько десятков тысяч, и так [как] молодой купчик не знал изречения, что une dette de jeu est sacrée,[3679] то купчик, очнувшись на другой день от дурмана, подлитого ему в вино, с наивным здравым смыслом объявил, что он не заплатит, так как он обманом объигран. Тогда Долохов с особенным жестоким блеском глаз посмотрел на него, улыбка стала виднее, ничего не сказав купцу, кликнул людей, велел приготовить вексельной бумаги и селедки в пустую комнату и запер туда купца.[3680] * № 143 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XI). Долохов в нынешнем году только опять появился в Москве, из которой он пропал[3681] вскоре после того, как объиграл Ростова. Рассказывали, что в этом году он объиграл еще купца и когда купец объявил, очнувшись на другое утро, что он был опоен дурманом и платить не намерен, то Долохов, ничего не сказав купцу, кликнул людей, велел приготовить вексельной бумаги и селедки в пустую комнату и запер туда купца. Рассказывали, что через три дня, во время которых купцу не давали пить, вексель был подписан и купец выпущен. Но купец подал жалобу и, несмотря на сильную защиту, которую успел найти Долохов, он был выслан из Москвы и ему угрожали разжалованием, ежели он не вступит в службу. Рассказывали, что он поступил капитаном в финляндскую армию.[3682] В Финляндии их полк не был в деле, и он, как всегда умевший быть в связи с людьми высшими себя по состоянию и положению, жил вместе с[3683] князем Иваном Болконским, двоюродным братом Андрея. Оба стояли у пастора и оба влюбились в его дочь. Долохов, прикидываясь только влюбленным, давно уж был любовником пасторской дочери. Болконский, узнав это, стал упрекать Долохова. Долохов вызвал его и убил. В тот же вечер пасторская дочь с упреками и угрозами пришла к нему.[3684] Он прогнал и избил ее. Сразу начались два новые дела. И в это время Долохов пропал, так что в продолжение двух лет никто ничего о нем не слышал. Последнее известие, полученное от него[3685], было письмо к матери, таинственно переданное ей одним из прислужников и помощников по игре Долохова во время его блестящей жизни в Москве. Письмо это было короткое, но страстно нежное, как и все письма Долохова к матери, и как его отношения к ней с того самого времени, как он стал на ноги. Марья Ивановна Долохова ездила по Москве, показывая всем это письмо и прося защиты и милости своему обожаемому Феде. Письмо это, писанное из Финляндии, было следующее: «Бесценный ангел-хранитель мой, матушка. Жестокая судьба не перестает преследовать меня. Роковые обстоятельства увлекают меня в бурный поток жизни. Я опять несчастен, опять сужусь. Богу истинному, справедливому [?] известна правда. Я бежал. Но о себе я не думаю. Одно горе, мучающее меня, это вы, мой ангел, мой голубчик; обнимаю вас, бесценная, и умоляю не печалиться, жалеть себя для лучших дней. Я не пропаду. Я чувствую, что буду опять видеть ясные, любви полные, материнской любви, которая дороже света для меня, — очи и лобзать эти руки. Божественная натура говорит во мне сильнее других голосов. Прощайте, ангел, посылаю, что могу, и молю об терпении. Ваш, обожающий вас, сын Ф. Долохов». При письме было 5000 денег.[3686] Долохов писал, что ему ничего не нужно.[3687] Марья Ивановна Долохова обливала слезами это письмо, упрекала весь свет за несправедливость к ее благородному сыну, и Безухого за его жестокость, и Ростова за его клевету, и этого гадкого купчищу, который, подлый, проиграв благородному человеку, — пошел жаловаться, и чухонку эту наглую, и жестокое правительство. Три года прошло без всяких известий, наконец в 10-м году, осенью, в домик к Марье Ивановне явился в странном персидском одеянии, красно загорелый и обросший бородой человек, который бросился к ногам матери. Это был Долохов.[3688] Рассказывали, что он всё это время был в Грузии у какого-то владетельного князя министром, что он воевал там с персиянами, имел свой гарем, убил кого-то, оказал какую-то услугу правительству и был возвращен в Россию. Несмотря на это прошедшее, которое не только не скрывал, но с особенным цинизмом любил останавливаться сам Долохов, он понемногу не только был принят во всем высшем московском обществе, но он поставил себя так, как бы делал особенную милость тому, к кому он приезжал. В лучших московских домах для него делали обеды и звали гостей на Долохова-персиянина. Очень много молодых людей сгорали желанием сблизиться с Долоховым и стыдились своего прошедшего, в котором не было таких историй, какие были у Долохова. Никто не знал, чем он жил в Москве, но он жил очень богато. Он продолжал носить персидский костюм, который очень шел к нему. И дамы и девицы наперерыв кокетничали перед ним. Но Долохов в это свое последнее пребывание в Москве усвоил себе тон презрительного донжуанства в отношении к женщинам, которое особенно волновало дам. В Москве повторялся и известен был его ответ Жюли Корнаковой, которая так же, как и другие, особенно желала приручить этого медведя. Она спрашивала его на бале, отчего он не женится. — Оттого, — ответил Долохов, — что не верю ни одной женщине, а еще меньше девушке. — Чем же бы могла доказать вам девушка свою любовь? — спросила Жюли. — Очень просто: тем, чтобы отдаться мне до сватьбы, — тогда женюсь. Хотите? Долохов в этом году в первый раз пустил в моду хоровых цыган, часто угощал ими своих приятелей и говаривал, что ни одна барыня московская не стоит пальца Матрешки. Анатоль был другим блестящим молодым человеком этого сезона в Москве, хотя и в другом несколько обществе, но друг и приятель Долохова.[3689] [3690] Анатолю было 28 лет. Он был в полном блеске своей силы и красоты. Во все эти пять лет со времени 1805 года он, за исключением времени, проведенного в Аустерлицком походе, пробыл в Петербурге, в Киеве, где он был адъютантом, и в Гатчине в кавалергардском полку. Он не только не искал службы, но всегда избегал ее и, несмотря на то, он не переставая служил на видных приятных местах, не требующих никаких занятий. Князь Василий считал одним из условий приличия для себя, чтобы сын его служил, и потому не успевал сын напортить себе в одном месте, как он уже назначался в другое. Анатолю казалось, что это было необходимое условие жизни, и он, поступая в адъютанты, делал вид, что он делает милость, поступая. Впрочем, он и этого вида не делал. Он был для этого слишком всегда здоров и добродушно весел. На деньги точно так же смотрел Анатоль. Он был инстинктивно всем существом своим убежден, что ему нельзя было жить иначе, как он жил, т. е. проживать около двадцати тысяч, что это было одно из естественных условий его жизни — как вода для утки. Отец жаловался, упрекал его (хотя не часто. Князь Василий понимал то же, что и сын, и видел, что говорить незачем), но давал, отрывая от себя и принужденный выпрашивать у государя. Анатоль тем более был убежден, что ему проживать двадцать тысяч неизбежно, что он чувствовал, он не имел никаких дурных страстей. Он был не игрок, не проматывался на женщин. (Он был так избалован женщинами, что не понимал, как можно им платить за то, чего они так желают.) Был не честолюбив. (Он сотни раз дразнил отца, портя свою карьеру, и смеялся над всеми почестями.) Он был не скуп на деньги[3691] и не копил, напротив, везде он сорил деньгами, везде, где только мог, и был кругом должен. Но как же ему было не иметь двух камердинеров, не иметь скаковой лошади, ежели вздумывалось скакать на призы, как не иметь экипажа, не иметь счетов у портных, парфюмеров и поставщиков эполет и т. п. по тысяче в год. Ведь он не мог же думать об этом и занашивать мундиры. А главное, как же ему было не выпить бутылку с приятелем, не угостить обедом или ужином друзей. Кажется, он этим никому вреда не делал. Нельзя не послать букета и браслетку хорошенькой женщине в благодарность зa ее внимание, расставаясь с нею. У кутил, у этих мужских магдалин, есть темное чувство сознания невинности, такое же, как и у магдалин женщин, основанное на той же надежде прощения. «Ей всё простится, потому что она много любила. А ему всё простится, потому что он веселился и никому вреда не делал». Так думают — или скорее в глубине души чувствуют — кутилы, и чувствовал Анатоль, несмотря на свою неспособность соображать. И Анатоль это чувствовал более другого, потому что он был вполне искренний кутила, всё пожертвовавший для добродушного веселья. Он не был, как другие кутилы, даже как В[аська] Д[енисов], для которых двери честолюбия и высшего света, богатства, счастия супружества закрыты и потому утрирующие свой кутеж, не был, как Долохов, помнящий всегда выгоды и невыгоду — он искренно знать не хотел ничего, кроме удовлетворения своих вкусов, из которых главный был женщины и веселье. Оттого он так твердо веровал в то, что об нем должны были кто-то другие заботиться, помещать его на места и что для него должны были быть всегда деньги. А оттого, что он так твердо веровал в это, оттого это действительно так было, как это и всегда бывает в жизни. Последнее время в Петербурге, в Гатчине он задолжал так много, что кредиторы стали, несмотря на свою особенную терпимость с ним, надоедать ему. (Кредиторы перед тем бывали обезоружены его открытой, красивой рожей с выпученной грудью фигурой, когда он говорил им, улыбаясь: «Ей-богу, нет, что делать».) Но теперь стали приставать. Он поехал к отцу и, улыбаясь, сказал: — Papa, il faut arranger tout ça. On ne me donne plus de repos.[3692] Потом он зашел к сестре. — Что же это? дай мне денег. — Отец погудел и вечером придумал: — Поезжай ты в Москву, я напишу, тебе там дадут место, и живи у Pierr’a в доме, — тебе ничего не стоить будет. Анатоль поехал и весело зажил в Москве, сойдясь с Долоховым и вместе с ним заведя какое-то масонство донжуанства.[3693] Pierre принял Анатоля сначала неохотно по воспоминаниям о жене, которые возбуждал в нем вид Анатоля, но потом привык к нему, изредка ездил с ним на их кутежи к цыганам, давал ему денег взаймы и даже полюбил его. Нельзя было не полюбить этого человека, когда ближе узнавали его. Ни одной дурной страсти не было в нем — ни корыстолюбия, ни тщеславия, ни честолюбия, ни зависти, ни еще меньше ненависти к кому-нибудь. (Никогда ни про кого Анатоль не говорил дурно и не думал дурно.) «Чтоб не скучно было покуда», вот всё, что ему было нужно.[3694] Его общество в Москве было другое, чем общество Долохова. Главный круг Анатоля был свет с балами и актрисы французские, особенно m-lle George. Он ездил и в свет, и танцовал на балах, и участвовал в карусели в рыцарских костюмах, которую устраивали тогда в высшем обществе, и даже на домашних театрах, но планы князя Василия о его женитьбе на богатой были далеки от осуществления. Приятнейшие минуты для Анатоля в Москве были те, когда с бала или даже от m-lle George, с которой он был очень близок, он приезжал или к Шальма [?] или к Долохову, или к себе или к цыганам и, сняв мундир, принимался за дело: пить, петь и обнимать цыганку или актрису. Бал и светское общество в этом случае действовало на него, как возбуждение стеснения перед ночным разгулом. Сила и сносность его в перенесении этих бессонных и пьяных ночей удивляла всех его товарищей. Он после такой ночи ехал на обед в свет такой же свежий и красивый, как всегда. В отношениях их с Долоховым была со стороны Анатоля наивная и чистая товарищеская дружба, насколько он был в состоянии испытывать это чувство, со стороны Долохова был расчет. Он держал при себе беспутного Анатоля Курагина и настраивал его так, как ему нужно было.[3695] Ему нужно было чистое имя, знатность связей и репутация Курагина для своего общества, для игорных расчетов, так как он опять начинал играть, но нужнее всего ему было настраивать Анатоля и управлять им так, как он хотел. Этот самый процесс — управление чужой волею — было наслаждением, привычкой и потребностью для Долохова. Только в редкие минуты своих припадков буйства и жестокости Долохов забывал себя, всегда же он был самый холодный, расчетливый человек, любивший более всего презирать людей и заставлять их действовать по своей воле. Так он управлял Ростовым, так теперь, кроме многих других, управлял Анатолем, забавляясь этим иногда без всякой цели, как бы только набивая руку.[3696] * № 144 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XI, XV). <Долохов, как люди пьющие запоем, уже давно жил смирно. Ему уже было беспокойно, и потребность такого поступка,[3697] который бы выходил из всех принятых условий жизни, начинала сильнее и сильнее чувствоваться ему. Когда он, стоя в первых рядах кресел рядом с Анатолем, в первый раз увидал в бенуаре свою прежнюю любовь Соню, гадливо отвернувшуюся от него, и поразившую не его одного[3698] Наташу, у него дернулись губы, как они дергались в то время, как он вызывал Ріеrr’а, приказывал запереть купца и[3699] топил своих в Аустерлицком льду. — Кто такие? Кто? — спросил Анатоль, тотчас заметив отличавшуюся от других Наташу. — Не про нас писано, — отвечал Долохов. — Говорят, сосватана за Болконского Андрея. Очень хороша. — Charmante![3700] — Богаты? — Были, — отвечал Долохов. — Вон Безухов их знает, попроси, он тебя познакомит… Возвратившись из ложи Ростовых, Анатоль всё повторял: charmante и сожалел о том, что она была не дама. — Да, да, невеста! — говорил Долохов. — Скука с этими барышнями, что с ними делать? — Что делать? Увезть. — Врешь. — В Финляндии с покойным Болконским (это был тот, которого он убил), — начал рассказывать Долохов, — мы[3701] отличное устроили дело с одной баронессой Хезен. — И Долохов с своей улыбкой рассказал подробно похищение, [о] вымышленном, поддельном браке и все подробности этого дела.[3702] Не от того, что Долохов подстрекал к этому Курагина, но оттого, что Курагину надоела в это время его актриса, оттого, что Наташа была очень хороша и сильно[3703] подействовала на него, оттого что замыслы Долохова совпали с увлечением Курагина, он с этого вечера стал ухаживать за Наташей.> Он не ездил в дом к тетушке Ростовых, у которой они гостили, во-первых потому, что был незнаком с нею, во-вторых потому, что старый граф, весьма чопорный в отношении девиц, считал неприличным звать такого известного повесу, в-третьих потому, что Анатоль не любил ездить в дом, где барышни. На бале он был дома, но в тесном домашнем кружку ему было тесно и неловко. Анатоль не думал, потому что не мог думать о том, что выйдет из его ухаживанья за Наташей,[3704] <но он был влюблен в нее. На последнем бале, где он встретил ее, он сказал ей, что влюблен в нее, что он застрелится, ежели она оттолкнет от себя, что он не может ездить к ним в дом, но и не может жить без нее. Наташа сама не знала, как она выслушала всё это, но ничего не ответила и, прощаясь с ним, опять улыбнулась ему. Узнав эти подробности, Долохов сказал Анатолю, что он надоел ему своими вздохами. Что это все глупости, которые надо бросить или жениться. — Ты знаешь, что я не могу,[3705] да и не хочу, — сказал Анатоль. — Ну, так увези ее. Я тебе всё устрою, как по маслу. Первое: пиши письмо. Священника подставного, тройки — всё мое дело. Долохов и подкупил девушку Ростовых, и написал страстное, с орфографическими ошибками, французское письмо, и передал его Наташе и, получив согласие, все приготовил к 18 числу февраля. Анатоль был влюблен и не знал и не думал о том, что из этого выйдет, был на все согласен.> * № 145 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XII–XV). Наташа произвела сильное впечатление на Курагина. Он сам не знал, что и зачем волочился за ней. Он не ездил в дом к тетушке Ростовых, у которых они гостили, во-первых потому, что был незнаком с нею, во-вторых потому, что старый граф, весьма чопорный в отношении девиц, считал неприличным звать такого известного повесу, в-третьих потому, что Анатоль не любил ездить в дом, где барышни. На бале он был дома, но в тесном домашнем кружку ему было тесно и неловко. Анатоль не думал, потому что не мог думать о том, что выйдет из его ухаживанья за Наташей. На третий день после театра он приехал обедать к сестре. — Я влюблен. Mais fou amoureux,[3706] — сказал он сестре. — Elle est délicieuse,[3707] — говорил он. — Но они никуда не ездят. А что я к ним поеду? Как и потом сейчас — жениться… Non il faut que vous m’arrangiez cela.[3708] Позови их обедать, я не знаю, вечер сделай. Hélène радостно насмешливо слушала брата и дразнила его. Она искренно любила влюбленных и следить за процессом любви.[3709] — Vous voilà pris,[3710] — говорила она. — Нет, я не позову. Они скучные. — Скучные! — с ужасом ответил Анатоль. — Это такая прелесть. C’est une déesse.[3711] Анатоль любил это выраженье. За обедом Анатоль молчал и вздыхал. Hélène смеялась над ним. Когда Pierre ушел из гостиной (Hélène знала, что он не одобрит этого), она сказала брату, что готова сжалиться над ним и завтра у нее будет декламировать m-llе Georges, будет вечер и она позовет Ростовых. — Только знай, что не делать твоих проказ, я беру ее на свою ответственность и, говорят, она невеста, — сказала Hélène, которой именно и хотелось проказ со стороны брата. — Vous êtes la perle des femmes,[3712] — кричал Анатоль, целуя сестру в шею и плечи. — Quel pied.[3713] Ты видела? Прелесть. — Charmante, charmante,[3714] — говорила Hélène, которая искренно любовалась Наташей и искренно желала повеселить ее. На другой день серые рысаки Hélène подвезли ее к дому Ростовых, и свежая с мороза, сияющая улыбкой из соболей, поспешно и оживленно она вошла в гостиную. — Нет, это ни на что не похоже, мой милый граф. Как, жить в Москве и никуда не ездить. Нет, я от вас не отстану: нынче вечером у меня m-lle Georges и, ежели вы не привезете своих красавиц, которые лучше Georges, я вас знать не хочу. Непременно, непременно в девятом часу. — Оставшись одна с Наташей, она успела сказать ей: — Вчера брат обедал у меня. Мы помирали со смеха. Он ничего не ест и вздыхает по вас, моя прелесть. Il est fou, mais fou amoureux de vous, ma chère.[3715] Наташа покраснела. «К чему она говорит мне это!» подумала она. «И что мне за дело до тех, кто вздыхают, когда у меня есть один избранный». Но Hélène, как будто догадываясь о сомнении Наташи, прибавила: — Непременно приезжайте. Повеселитесь. Si vous aimez quelqu’un, ma délicieuse (она так называла Наташу), ce n’est pas une raison pour se cloîtrer. Si même vous êtes promise, je suis sûre que votre promis aurait désiré que vous alliez dans le monde en son absence plutôt que de dépérir d’ennui.[3716] «Что же это: она знает и она же говорит мне про любовь Анатоля? Они с мужем, с Ріеrr’ом, говорили и смеялись про это. И она такая grande dame, такая милая и так видно всей душой любит меня». (Наташа не ошибалась в этом: Hélène искренно нравилась Наташа.) «Они лучше знают», думала Наташа. «Кто же кому может запретить влюбляться. И отчего же не веселиться?» Освещенная гостиная дома Безуховых была полна. Анатоль был тут и видно у двери ожидал входа Наташи и тотчас же подошел к ним и не отходил от нее в продолжение всего вечера. Как только его увидала Наташа, опять то же чувство страха и отсутствия преград неприятно охватило ее. M-lle Georges надела красную шаль на одно плечо и, став на середине гостиной, строго и мрачно оглянула публику и начала монолог из Федры, где возвышая голос, где шепча и торжественно поднимая голову. Все шептали: adorable, divin, délicieux![3717] Но Наташа ничего не слышала и не понимала и ничего не видела хорошего, кроме прекрасных bras[3718] m-lle Georges, которые, однако, были слишком толсты. Почти позади всех она сидела, и сзади ее сидел Анатоль[3719] и она испуганно ждала чего-то. Изредка встречала она глаза Pierr’a, которые всегда были строго устремлены на нее, которые всякий раз опускались, когда встречались с ее взглядом. После первого монолога всё общество встало и окружило m-lle Georges, выражая ей свой восторг. — Как она хороша! — сказала Наташа, чтобы сказать что-нибудь. — Я не нахожу, глядя на вас, — сказал Анатоль. — И теперь она толста, а вы видели ее портрет? — Нет, не видала. — Хотите посмотреть, вот в этой комнате? — Ах, посмотрите, — сказала Hélène, проходя мимо их. — Анатоль, покажи графине. Они встали и прошли[3720] в соседнюю картинную,[3721] Анатоль поднял тройной бронзовый подсвечник и осветил наклоненный портрет. Он стал рядом с Наташей, держа высоко одну руку с свечой и, наклонив голову, глядя на лицо Наташи. Наташа хотела смотреть на портрет, но ей совестно было притворяться, портрет не интересовал ее.[3722] Она опустила глаза, потом взглянула на Анатоля. «Я не смотрю, мне нечего смотреть на портрет», сказал ее взгляд. Он, не опуская руки с подсвечником, левой рукой обнял Наташу[3723] и поцеловал в[3724] щеку.[3725] Наташа с ужасом вырвала свою руку. Она хотела сказать что-то, хотела сказать, что она оскорблена, но не могла и не знала, что ей сказать. Она готова была плакать и, красная и дрожащая, поспешно пошла из комнаты. — Un mot, un seul. Au nom de Dieu,[3726] — говорил Анатоль, следуя за ней. Она остановилась. Ей так нужно было, чтобы он сказал это слово, которое бы объяснило то, что случилось. — Natali, un mot, un seul, — всё повторял он. Но в это время послышались шаги, и Pierre с Ильей Андреичем и дама шли тоже смотреть галлерею. В продолжение вечера Анатоль Курагин успел сказать Наташе, что он любит ее, но что он несчастный человек, потому что не может ездить к ним в дом (почему — он не сказал, и Наташа не спросила его). Он умолял ее приезжать к сестре, чтобы изредка хотя они могли видеться. Наташа испуганно глядела на него и ничего не отвечала. Она сама не знала, что делалось с нею. — Завтра, завтра я скажу вам. После[3727] этого вечера Наташа не спала всю ночь и к утру решила в самой себе, что она никогда не любила князя Андрея, а любит одного его и так скажет всем, и отцу, и Соне, и князю Андрею. Внутренняя психологическая работа, подделывающая разумные причины под совершившиеся факты, привела ее к этому. «Ежели я могла после этого, прощаясь с ним, улыбкой ответить на его улыбку, ежели я могла допустить до этого, то только оттого, что он благороден, прекрасен, что я всегда с первой минуты любила его и никогда не любила князя Андрея». Но какой-то страх обхватывал ее при мысли о том, как она скажет это.[3728] На другой <день> вечером она через девушку получила страстное письмо Анатоля, в котором он[3729] спрашивал ее ответа на вопрос: любит ли она его, жить ему или умереть, хочет ли она довериться ему и тогда он завтра вечером будет ждать ее у заднего крыльца и увезет, чтобы тайно обвенчаться с нею, или нет, и тогда[3730] он не может жить более. Все эти старые, выученные, списанные с романов слова показались ей новыми, только к одному ее случаю относящимися. Но, как ни казалось ей всё уже решенным в ее душе, она ничего не отвечала и сказала девушке, чтобы она ничего никому не говорила. Но прежде, прежде всего надо было написать князю Андрею. Она заперлась в своей комнате. И стала писать. «Вы были правы, когда говорили мне, что я могу разлюбить вас. Не разлюбить я не могу вас. Память о вас никогда не изгладится во мне. Но… я люблю другого, люблю Курагина, и он любит меня». Тут Наташа остановилась и стала думать. Нет, она не могла дописать этого письма, всё это было глупо — не так. Долго она думала потом. Мучительное сомнение, страх, тайна, которую она никому не решалась сказать, и бессонная ночь сломили ее. Получив это письмо и отослав девушку, она, как была одетая, упала на диван и заснула с письмом в руках. Соня, ничего не подозревавшая, вошла в комнату и на ципочках, кошачьи подойдя к Наташе, вынула из ее рук письмо и прочла его. Соня не верила своим глазам, читая это письмо. Она читала и взглядывала на Наташу спящую, как будто на лице ее отъискивая объяснения. И не находила его. Лицо было милое, кроткое. Схватившись за грудь, чтобы не задохнуться, Соня тихо положила письмо, села и стала думать. Графа не было дома, он с утра уехал,[3731] тетушка была богомольная старушка, которая не могла подать помощи. С Наташей говорить было страшно: Соня знала, что противуречие только утвердило бы ее в ее намерении. Бледная и вся дрожащая от страха и волнения, Соня на ципочках ушла с свою комнату и залилась слезами. «Как я не видала ничего? Как могло это зайти так далеко?[3732] Да, это[3733] Курагин. И зачем он не ездит в дом? Зачем эта тайна? Неужели он обманщик? Неужели она забыла князя Андрея?» И что ужаснее было всего, ежели он обманщик, что будет с Nicolas, с милым благородным Nicolas, когда он узнает про это? «Так вот [что] значило ее взволнованное, решительное и неестественное[3734] лицо нынче», думала Соня. «Но нечего предполагать, надо действовать», думала Соня. «Но как, но что?» Как женщине и особенно ей с ее характером, Соне тотчас пришли в голову средства окольные — хитрости. Ждать, следить за нею, выпытать ее доверие и помешать в решительную минуту. «Но может быть действительно они любят друг друга. Какое я имею право мешать им? Послать[3735] сказать графу. Нет, граф не должен ничего знать. Бог знает, что с ним будет при этом известии. Написать Анатолю Курагину, потребовать от него честного, правдивого объяснения, но кто же велит ему приехать ко мне, ежели он обманщик. Обратиться к Pierr’y, единственному человеку, которому бы я смогла доверить тайну Наташи. Но неловко и что он сделает?» Но так или иначе Соня чувствовала, что теперь пришла та минута, когда она должна и может отплатить за всё добро, сделанное ей семейством Ростовых, спасая их от несчастия, которое грозит им. Она радостно плакала при этой мысли и горько при той, что Наташа готовит себе такое несчастье. После многих колебаний она остановилась на решении. Она[3736] вспомнила слова князя Андрея о том, к кому обратиться в случае несчастия, пришла назад в комнату, где спала Наташа, взяла письмо и написала от себя записку Безухому, в которую вложила начатое письмо[3737] Наташи. Она умоляла Pierr’a помочь ей и её кузине объясниться с Анатолем и узнать причину тайных сношений и его намерения. Наташа проснулась и, не найдя письма, бросилась к Соне с тою решительностью и нежностью, которая бывает в минуты пробуждения. — Ты взяла письмо? — Да, — сказала Соня. Наташа вопросительно посмотрела на Соню. — Нет, Соня, я не могу. Я так счастлива, — говорила Наташа. — Я не могу скрывать больше с тобой. Ты знаешь, мы любим друг друга.[3738] Он сказал мне, Соня, голубушка. Он пишет… Соня. Соня, как бы не веря своим ушам, смотрела во все глаза на Наташу. — А Болконский? — сказала она. — Ах, Соня, то было не любовь, я ошибалась. Ах, коли бы ты могла знать, как я счастлива. Как я люблю его.[3739] — Но, Наташа, неужели ты можешь променять на него Болконского? — Еще бы. Ты не знаешь, как он любит. Вот он пишет. — Но, Наташа! Неужели то все кончено? — Ах, ты ничего не понимаешь, — с радостной улыбкой сказала Наташа. — Но, душенька. Как же ты откажешь князю Андрею? — Ах, боже мой! Разве я обещала? — с сердцем сказала Наташа. — Но, душенька, голубчик, подумай. Что ты меняешь и на что? Любит ли этот тебя? Наташа только презрительно улыбнулась. — Но отчего же он не ездит в дом? Зачем эта тайна? Подумай, какой это человек. — Ах, какая ты смешная. Он не может объявить всем теперь, он просил меня. — Отчего?[3740] Наташа смутилась, видно, ей самой пришел в первый раз в голову этот вопрос. — Отчего? Отчего? Не хочет, я не знаю. Отец верно. Но, Соня, ты не знаешь, что такое любовь… Но Соня не подчинялась выражению счастия, которым сияло лицо ее друга, лицо Сони было испуганное, огорченное и решительное. Она строго продолжала спрашивать Наташу. — Что же может мешать ему объявить свою любовь и просить твоей руки у твоего отца? — говорила она, — ежели ты разлюбила Болконского. — Ах, не говори глупости! — перебила Наташа.[3741] — Какой отец может мешать ему, чем наше семейство хуже его? Наташа, это неправда… — Не говори глупости, ты ничего, ничего не понимаешь, — говорила Наташа, улыбаясь с таким видом, что она уверена была, ежели бы Соня могла говорить с ним так, как она говорила с ним, то она бы не делала таких глупых вопросов. — Наташа, я не могу этого так оставить, — испуганно продолжала говорить Соня. — Я не допущу до этого, переговорю с ним. — Что ты, что ты? ради бога, — заслоняя ей дорогу, как будто Соня сейчас могла это сделать, закричала Наташа. — Ты хочешь моего несчастия, ты хочешь, чтоб он уехал, чтоб он…[3742] — Я скажу ему, что благородный человек… — начала Соня. — Ну, я сама скажу,[3743] нынче вечером скажу, как это ни гадко будет с моей стороны, но я всё переговорю с ним, я всё спрошу его.[3744] Он неблагородный человек? Кабы ты знала, — говорила Наташа. — Нет, я не понимаю тебя, — сказала Соня и, не обращая внимания на Наташу, которая вдруг заплакала.[3745] Разговор их прервали, позвав обедать. После обеда Наташа стала спрашивать письмо у Сони.[3746] — Наташа, сердись на меня или нет, но я написала графу Безухову и отослала ему письмо, просила его объясниться с ним. — Как глупо, как гадко, — закричала сердито Наташа. — Наташа, или он объявит свои намерения или откажется… Наташа зарыдала. — Откажется. Да я жить не могу. А коли ты так,[3747] — закричала она, — я убегу из дома, хуже будет. — Наташа, я не понимаю тебя, что ты говоришь. Ежели ты уже разлюбила князя Андрея, вспомни о Nicolas, что с ним будет, когда он узнает это. — Мне никого не нужно, я никого не люблю, кроме его. Как ты смеешь говорить, что он неблагороден? Ты разве не знаешь, что я его люблю? — кричала Наташа. — Наташа, ты не любишь его, — говорила Соня, — когда любят, то[3748] делаются добры, а ты сердишься на всех, ты никого не жалеешь, ни князя Андрея, ни Nicolas.[3749] — Нет, душенька, Соничка, я всех люблю, мне всех жалко, — добрыми слезами плача теперь, говорила Наташа, — но я так люблю его, я так счастлива с ним, я не могу с ним расстаться. — Но должно ж. Пускай он объявит. Вспомни отца, мать. — Ах, не говори, молчи, ради бога, молчи. — Наташа, ты хочешь погубить себя.[3750] Безухов тоже говорит, что он неблагородный человек. — Зачем ты говорила с ним, никто не просил тебя? И ты не можешь понимать всего этого. Ты мой враг, навсегда. — Наташа, ты погубишь себя. — И погублю, погублю, поскорее погублю себя, чтобы вы не приставали ко мне. Мне дурно будет, так и оставьте меня, — и Наташа, злая и плачущая, убежала к себе,[3751] схватила начатое письмо, прибавила: «я влюблена, прощайте и простите меня» и, отдав девушке, велела отнести на почту. Другое письмо она написала Анатолю, в котором умоляла его приехать за ней ночью и увезти ее,[3752] потому что она не может жить дома. На другой день ни от Анатоля, ни от Pierr’a не было известий. Наташа не выходила из своей комнаты и говорила, что она больна. Ввечеру этого дня приехал Pierre. * № 146 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX). <[3753] В продолжение двух дней,[3754] Анатоль не ездил в дом, но был в Москве. Наташа находилась в исступленном состоянии отчаяния. На вопросы отца[3755] она ничего не отвечала. А на другой день объявила Соне, что она написала отказ князю Андрею. Соня в отчаянии написала письмо Pierr’y, прося его помощи. Она сама пришла к отцу и рассказала ему всё: что отказала Андрею, что любит Анатоля, и что Соня прогнала его из дома. Граф Илья Андреич ничего не понял. Как ему ни горько было отказаться от Болконского, который был ему по сердцу, горше всего ему было видеть горе дочери, и он тотчас решил ехать за Анатолем, как за игрушкой, которую требовала дочь. Но, чтобы прежде объяснить себе Соню, он позвал с себе Соню и строго спросил ее, как она могла так оскорбить сестру. Соня рассказала свое объяснение с Анатолем, и граф Илья Андреич пришел в бешенство, которое редко на него находило. «Как! моя дочь ему нехороша! Как, играть со мной. Эй! лошадей, сани». И он, не отвечая ничего дочери и приговаривая только «будь покойна, будь покойна», пошел садиться.[3756] Он поехал в дом Безухова. Анатоля не было дома. Граф спросил Pierr’a. Pierre лежал ногами на столе и спокойно читал, когда ему[3757] <доложили о приезде графа.> «Нет, не буду ездить к ним, не следует», подумал он. — Проси. Но, не дожидаясь доклада, граф, раскачиваясь, вбежал к нему. Pierre ужаснулся, увидав лицо графа. Это одутловатое доброе лицо было красно, глаза были на выкате и волосы растрепаны.[3758] — Что с вами, граф? — заговорил вскакивая Pierre, — что с вами? — Где ваш зять? Ваш шурин подлец, с которым я разделаюсь по свойски. — Что такое, что? — Что? Он ездил в дом, он завлек мою Наташу, и он думает так пошутить и говорит, что он женат. Ежели вы благородный человек, граф Петр Кириллович, то вы дадите мне удовлетворение. Как это у вас делается? Дуэль? Ну, дуэль — я убью его. — Да успокойтесь, граф, верьте, что я… я не понимаю. — Вот вам всё. Наташа третий день плачет, нынче узнаю, что этот мерзавец ездил в дом, обещал жениться. Наташа отказала Болконскому. — Не может быть! — Не может быть! Отказала. А он женат, говорят. Она влюблена в него… — Ах, боже мой, боже мой, — заговорил Pierre, хватаясь за голову. — Одно, граф, знайте, что я предан вам и всему семейству вашему, как никому. Его нет, он уехал, но я нынче объяснюсь с ним, и не вы, а я с ним разделаюсь. Да. — Pierre бледнел, когда говорил это. — Я виноват, поезжайте домой. Я буду у вас вечером. Когда Ростов уехал, Pierre долго ходил по своему кабинету, ожидая Анатоля, о котором он велел доложить себе. Ему и не надо было ходить за ним. Анатоль сам пришел к нему. Ему нужно было ехать и надо было занять денег у зятя. — Mon cher, il faut que vous me prêtiez 2000 r.,[3759] — сказал он, входя румяный, красивый, уверенный в себе, как всегда. — Что у тебя было с Ростовой?[3760] — сказал Pierre, бледный,[3761] садясь на стол. — Ах, charmante![3762] — сказал Анатоль. — Ей богу, женился бы, ежели бы у ней было что нибудь. — Что у тебя было с ней?[3763] — заговорил Pierre тихим дрожащим голосом. — Ты понимаешь ли, что ты пальца ее не стоишь,[3764] ты понимаешь ли, — заговорил Pierre, тряся его за руку. — Правда ли, что ты обещал на ней жениться? — Ну, ну, — сказал Анатоль, отстраняясь и хмурясь. Этого только и ждал Pierre. Он не владел уже собой, он схватил его за плечи, перевернул и ударил в шею таким страшным ударом, что Анатоль упал и до крови разбил себе лоб. Вид этой крови совсем одурманил Pierr’a. Он еще, еще наносил ему удары, выталкивая за дверь, и, захлопнув дверь, бледный, схватился за голову. — Я к вашим услугам всегда, — закричал он, отворив дверь. Княжна услыхала крик и прибежала к Pierr’y. Он хрипел и задыхался. Послали за доктором и пустили ему кровь. К вечеру он велел заложить карету и поехал к Ростовым>. Соня встретила его в зале и рассказала ему все. Наташа не выходила из комнаты и не плакала, а сидела молча, устремив прямо глаза, и не ела, не спала, не говорила. * № 147 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XIX). — Нет, я не понимаю тебя, — сказала Соня, не обращая внимания на Наташу, которая вдруг заплакала. Разговор их прервали, позвав обедать. После обеда Наташа стала спрашивать письмо у Сони. <Перед обедом приехал Pierre, который со времени первого приезда к Ростовым, заметив сильное впечатление, производимое на него Наташей, решил не ездить к ним. Он с[3767] удивленным и робким лицом вошел в гостиную. Соня вызвала его в другую комнату, чтоб показать ему новые стихи в альбоме. — Что с вами? Что такое? — спросил он, Соня, едва удерживая слезы, сказала, что она надеется на его честь, что никого не имеет, кроме него, и показала ему оставленное ею у себя письмо Анатоля. — Это адресовано вашей кузине графине Наталье Ильиничне? — сказал он, прочтя несколько строк и строго взглядывая на Соню. Она опустила голову, подтверждая. Pierre продолжал читать, и Соня слышала, как он не дышал, а сопел, и как лист бумаги трещал, быстро дрожа в его руках. Он, прочтя, бледный вопросительно посмотрел на Соню, хотел что-то сказать и не мог выговорить. — Она верит ему, — заговорила Соня. — А я знаю, что это… Граф, помогите мне. Спросите у него, велите ему… Pierre всё молчал. Только, увидав в двери Наташу, он торопливо передал письмо назад Соне и с страхом и любопытством посмотрел на Наташу. Он пошел было к Наташе, но вдруг остановился и повернулся к Соне. — Что же, как вы думаете, граф, правда это или обман?[3768] — Обман? Хуже, — проговорил Pierre. — Благодарю вас за доверие ко мне… Я сделаю… — только сказал он. Весь обед он молчал и упорно и злобно смотрел на Наташу. Ему казалось, что он ненавидел ее.[3769] * № 148 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX). Pierre лежал ногами на столе и спокойно читал, когда ему принесли письмо Сони. Получив это письмо, долго не мог притти в себя. Он, боясь влияния на него Наташи, не ездил с этой целью к Ростовым, и вот к чему повело его отсутствие. — Э, ва-ше сиятельство, графчик, — закричала старуха, встречая Pierr’a. Гости улыбнулись ему радостно, в том числе и Анатоль. Гам такой был в низеньких комнатах, что ничего нельзя было расслышать. Pierre подошел к Анатолю и стал звать его. — Погоди. Ах, ты, моя пряха, — кричал он. — Пей. Фрак долой. — Поди сюда,[3770] — сказал Pierre, хватая его за руку, по французски.[3771] Анатоль смутился и, добродушно улыбаясь, пошел за Ріеrr’ом. Анатоль вышел в маленькую комнатку, где стояла двухспальная. — Иди, князь, — кричала в дверь цыганка. — Сейчас. Но Pierre запер дверь. — Что ты хочешь этим? — сказал Pierre, показывая. — А,[3772] с Ростовой, — смутился Анатоль, схватил записку. — Что тебе за дело?[3773] — Одевайся и едем, — сказал Pierre. — Куда?[3774] Я не могу жениться. Я тебе сказал. — Одевайся и едем. И чтоб твоего духа не было в Москве.[3775] — Я готов, mon cher, но ты знай, что я хотел достать денег. — Подлец, — сказал Pierre, — деньги я дам. — Mon cher… — Знай, что, ежели завтра я узнаю, что ты здесь… — Ну, уеду, уеду, чего же тебе? Pierre вышел с ним. Его окружили цыгане, стали величать. Он выпил вина,[3776] но уехал вместе с Анатолем и, выслав ему деньги, велел сказать себе, когда графиня [?] приедет [?] * № 149 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX). Анатоль, получив записку Наташи и решившись увезти ее,[3777] был у Долохова. Долохов все приготовил для похищения и для тайного, ложного брака. Долохов с своим уменьем всё устроил и заботливо приготавливал Анатоля к отъезду. Анатоль, взволнованный и[3778] нетерпеливый, ходил по комнате с запиской в руках и с удивлением увидел Pierr’a. Pierre подал ему его письмо к Ростовой.[3779] Pierre чувствовал себя виноватым и робея сказал: — Что ты хочешь этим сделать? Ты понимаешь? — Что такое? Как? — спросил Анатоль. — Что ты хочешь? Хочешь ты жениться на ней, или?.. — спрашивал Pierre, но в голосе его не было решительности. Глядя на счастливое, веселое лицо Анатоля, вдруг сделавшееся огорченным, он чувствовал, что не имел никакого права вмешиваться в это дело, что Анатоль был прав, что всё так коротко и так глупо. Но Анатоль был смущен еще более Pierr’a. — Я не знаю. Ma parole d’honneur,[3780] я не знаю. Je suis fou amoureux d’elle,[3781] я на всё готов. Но стало быть открыто. — Да… — В это время вошел Долохов с своим светлым взглядом и своей твердой походкой. — Ну, вот пиши[3782] дьякону, чтобы он был готов, — сказал он Анатолю. — Безухий, ты как? — Всё открыто, — сказал Анатоль, — вот мое письмо. Чорт возьми… Долохов нахмурился. — Ну, всё к чорту. Я говорил, вчера надо было.[3783] — Чорт возьми. Я не знаю. Жизнь бы отдал за то, чтобы удалось. — Поезжай в Петербург завтра, вот и всё, — сказал Долохов. — Неужели всё кончено. Безухий, ты знаешь, какая она прелесть. — Женись, — сказал Pierre, боясь, что Анатоль примет его предложение, но Долохов ответил за него смехом. — Едем к цыганам, вот и всё. — Эх! — промычал Анатоль, — скверно.[3784] — Об одном я тебя прошу, — сказал Pierre. — Это то, чтобы ты уехал. — Еще бы, завтра уеду. Ах, проклятье. Pierre простился, вышел от них и поехал к Ростовым. «Нет, он не виноват», думал Pierre. «Но бедный Андрей и ничтожная, гадкая девушка». * № 150 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX). <Получив письмо Наташи, Анатоль поехал к сестре. — Hélène, mon ange! Je suis le plus heureux des mortels,[3785] — сказал он ей. — Ты знаешь. Я увезу ее. Ma parole d’honneur.[3786] Я увезу ее. — Пожалуйста, мне ничего не рассказывай о своих проказах, меня не мешай. — Душа моя! Мне деньги нужны, ради бога. Я душу черту заложу. — На что же тебе деньги? — Да ведь ты не велишь говорить тебе… — Разумеется. — Ma chère! Elle m’aime.[3787] Я еду к Долохову, он мне обещал всё устроить, попа, тройки и ночью в шубку в сани и… Нет, ты дашь денег? — Я тебе дам денег, но только не на твои глупости. Et très amoureuse?[3788] — спросила, кротко улыбаясь, Hélène. — Ну, давай, ради бога. Я тебе отдам. Мне хоть три тысячи теперь. — Hélène дала денег, от нее Анатоль поехал к Долохову, который взялся устроить всё похищение. — Так всё сделаю, что ни одна бестия не пронюхает, две тройки, поп у меня есть… Ступай домой и собирайся, в одиннадцать часов я у тебя. Pierre застал Анатоля одного, спящего на диване, после клубного обеда.> * № 151 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX). <Раза два видев Наташу с Анатолем, он удивлялся, какое удовольствие могла с ним находить Наташа, но он так верил в нее, что не смел сомневаться, говорил себе: верно, я не понимаю, а так надо. Он ничего не воображал до объяснения Сони. Когда Соня стала рассказывать, он выставил глаза и сначала улыбался. Всё, касавшееся Наташи, должно было быть приятно и весело. Но улыбка мало по малу перешла в плаксивую гримасу, и когда на вопрос его, чего же она боится? Соня со слезами закричала: — Как же вы не понимаете, граф, они целуются — она погубит себя, она этого хочет… [сказав][3789] это, посмотрела на Pierr’a и, не веря своим глазам, увидала, что он плачет. Он извинился перед Соней за свою слабость и уехал домой, тотчас же отыскал [Анатоля] и тут между зятем и шурином произошла такая же сцена, как и тогда между тестем и зятем. Pierre в первый раз после семи лет пришел в свое наследственное от отца львиное бешенство, но на этот раз он не удержался. Когда он объявил Анатолю, чтоб тот уезжал сейчас же и чтобы он знал, что после его поступка с Наташей он не смел показываться ему на глаза, Анатоль сказал: — Que diable sur quel ton le prenez vous, parce qu’on embrasse une jolie fille?[3790] Pierre, сжав кулаки, подошел к его лицу. — Ты хочешь жениться на ней? — Да, ежели бы у ней было состояние… Но не успел Анатоль договорить этого, как Pierre с поднятыми кулаками бросился на него и стал бить его по голове и спине до тех пор, пока Анатоль, и не думая защищаться, не выбежал из комнаты. Анатоль уехал, тем более, что Pierre послал ему десять тысяч и объявил, что до тех пор, пока он не покажется в Москве, он будет получать прежнюю пенсию. Но этого подвига было мало. Pierre, который спорил с князем Андреем о том, что нельзя простить никогда падшую женщину, и не ставил себе вопроса, прощает он или не прощает Наташу. Она была всё та же для него. Только новый, грустный, матовый круг этой ореолы прибавился, это было сожаление.>[3791] № 152 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. XX–XXII). После первого своего свиданья с Наташей в Москве Pierre почувствовал, что он не свободен и неспокоен с ней, он решил не ездить к ним.[3792] Но Элен B[esouchoff] привлекла к ним в дом Наташу, и Pierre с чуткостью влюбленного мучался, глядя на их отношения. Но какое право он имел вмешиваться в это дело? Тем более, что он чувствовал себя не беспристрастным в этом деле. Он решился не видеть никого из них. Получив письмо Сони, как ни стыдно ему бы было признаться в том, первое чувство Pierr’a было чувство радости. Радости, что князь Андрей не счастливее его. Чувство это было мгновенное, потом ему стало жалко Наташу, которая могла полюбить человека, столь презираемого Ріеrr’ом, как Анатоль, потом ему стало непонятно это, потом страшно за Андрея и потом больше всего страшно за ответственность, которая на него самого ложилась в этом деле. Мгновенно, как утешение, ему пришла его мрачная мысль о ничтожестве, кратковременности всего, и он старался презирать всех; но нет, этого нельзя было оставить. Измена Наташи Андрею мучала его, как измена ему самому, больше, чем его мучала измена своей жены. Так же, как при известии об измене своей жены, он испытал какое-то отталкивающее, но кроткое чувство к тому, для кого изменили, и озлобление к той, которая изменила. Он ненавидел Наташу. Но надо было на что-нибудь решиться; он велел закладывать и поехал искать Анатоля. Pierre нашел его у цыган веселого, красивого, без сюртука, с цыганкой на коленах. В низкой комнате пели и плясали, был крик и гам. Pierre подошел к Анатолю и вызвал его с собой. — Я от Ростовых, — сказал Pierre. Анатоль смутился и покраснел. — Что, что? А? Но Pierre был еще более смущен, чем Анатоль. Он не смотрел на него. — Mon cher, — начал он, — vous savez que A[ndré] B[olkonsky] qui est mon ami est amoureux de cette jeune personne. Je suis l’ami de la maison et je voudrais connaître vos intentions.[3793] Pierre взглянул на Анатоля и был удивлен выражением волнения и смущения, показавшегося на лице Анатоля. — Да что ты знаешь? Что? — говорил Анатоль. — Ах, mon cher,[3794] всё это так глупо. Это меня Долохов сбил. — Я знаю то, что ты позволил себе написать вот это письмо и что оно попалось домашним. Анатоль схватился за письмо и вырвал его. — Что сделано, то сделано, вот и всё, — сказал он, багровея. — Это хорошо, mais je suis autorisé à vous demander vos intentions.[3795] — Ежели меня хотят заставить жениться, — заговорил Анатоль, разрывая письмо, — то знай, что[3796] меня не заставят плясать по своей дудке, а она свободна, она мне сама сказала. И ежели она меня любит, tant pis pour Bolkonsky, voilà tout.[3797] Pierre тяжело вздохнул. У него уже поднялось его метафизическое сомнение в возможности справедливости и несправедливости, этот его свинтившийся винт, и потом он вместе так завидовал и так презирал Анатоля, что он постарался быть особенно кротким с ним. «Он прав» — подумал он — «виновата она, а он прав». — Всё таки прямо отвечай мне, я затем приехал, — шопотом, не поднимая глаз, сказал Pierre, — что мне сказать им, намерен ты просить ее руки? — Разумеется, нет![3798] — сказал Анатоль, тем более смелый, чем робче был Pierre. Pierre встал и вышел в комнату, где были цыганы и гости. Pierr’a знали цыганы и знали его щедрость. Его стали величать.[3799] Илюшка проплясал, размахнулся и поднес ему гитару. Реіrrе положил ему денег и улыбнулся ему. Илюшка не виноват был и отлично плясал. Pierre выпил вина, поданного ему, и побыл более часа в этой компании. «Он прав, она виновата», думал он. И с этими мыслями он приехал к Ростовым. Соня встретила его в зале и рассказала ему всё, что письмо написано… Старый граф жаловался на то, что с девками без графини[3800] — беда, что он не понимает, что с Наташей. — Как же, папа, не понимаете, я вам говорила, — сказала Соня, оглядываясь на Pierr’a. — Курагин делал предложение. Ну, она отказала, и расстроило ее. — Да, да, — подтвердил Pierre. Поговорив несколько времени, граф уехал в клуб. Наташа не выходила из комнаты и не плакала, а сидела, молча устремив прямо глаза, и не ела, не спала, не говорила. Соня умоляла Pіеrrа пойти к ней и переговорить с нею.[3801] Pierre пошел к Наташе. Она была бледна[3802] и дрожала. Pierr’y жалко стало ее, она поглядела на него сухо и не улыбнулась. Pierre не знал, как и что начать говорить. Соня первая начала. — Наташа, Петр Кирилович всё знает, он пришел сказать тебе… Наташа оглянулась[3803] любопытным взглядом на Pierr’a, как бы спрашивая, друг он или враг по отношению к Анатолю. Сам по себе он не существовал для нее. Pierre это чувствовал. Увидав этот переменившийся взгляд и ее[3804] похудевшее лицо, Pierre понял, что Наташа не виновата, и понял, что она больная,[3805] и начал говорить. — Наталья Ильинична,[3806] — сказал он, опустив глаза, — я сейчас виделся с ним и говорил с ним. — Так он не уехал? — радостно вскричала Наташа. — Нет, но[3807] это всё равно для вас, потому что он не стоит вас. Он не может быть вашим мужем. И я знаю, вы не захотите сделать несчастье моего друга. Это была вспышка, минутное заблуждение, вы не могли любить дурного, ничтожного человека. — Ради бога, не говорите мне про него дурно.[3808] — Pierre перебил ее. — Наталья Ильинична,[3809] подумайте, счастье ваше и моего друга зависит от того, что вы решите. Еще не поздно.[3810] Наташа усмехнулась ему. «Разве это может быть, и разве я думаю о Болконском, как он хочет?» — Наталья Ильинична, он ничтожный, дурной… — Он лучше всех вас, — опять перебила Наташа. — Если бы вы не мешали нам. Ах, боже мой, что это, что это? Соня, за что? Уйдите, — и она зарыдала с таким отчаянием, с которым оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной.[3811] Pierre начал было говорить. Но она[3812] закричала: «уйдите, уйдите». И тут только Pierr’y[3813] всей душой стало жалко ее, и он понял, что она[3814] не виновата в том, что с ней сделали. Pierre поехал в клуб. Никто ничего не знал, что делалось в душе Pierr’a и в доме Ростовых. Это Pierr’y было странно. Все сидели по своим местам, играли, приветствовали его. Лакей принес свечу на привычное место Pierr’a и доложил ему, что князь в столовой (лакей знал, кто знакомые Pierr’a). Но Pierre не читал, не говорил и даже не ужинал. В третьем часу он вернулся домой. — Где Анатолий Васильевич? — спросил он у швейцара.[3815] — Не приезжали. Им письмо принесли от Ростовых. Оставили. — Сказать мне, когда приедут. — Слушаю-с. До поздней ночи Pierre, не ложась, как лев в клетке, ходил в своей комнате. И он не видал, как прошло время до третьего часа, когда камердинер пришел сказать, что Анатолий Васильевич приехали. Pierre остановился, чтоб перевести дыхание, и пошел к нему. Анатоль, до половины раздетый, сидел на диване; лакей стаскивал с него сапоги, а он держал в руках письмо Наташи и улыбаясь читал его. Он был красен, как всегда после попойки, но тверд языком и ногами и только икал. «Да, он прав, он прав», — думал Pierre, глядя на него. Pierre подошел и сел подле него. — Вели ему уйти, — сказал он на лакея. Лакей ушел. — Я опять о том, — сказал Pierre. — Я бы желал знать…[3816] — Зачем ты вмешиваешься? — сказал Анатоль, — я тебе не скажу и не покажу. — Mon cher, j’en suis bien fâché, — сказал Pierre, — mais il faut que vous me donniez cette lettre, prime.[3817] — Он вырвал письмо, узнал почерк, скомкал, положил в рот и стал жевать. Анатоль хотел возражать, но не успел этого сделать и, заметив состояние Pierr’a, замолк. Pierre не дал ему договорить. — Je ne serais pas violent, ne craignez rien.[3818] — Он встал и[3819] взял[3820] на столе[3821] щипцы и стал судорожно гнуть и ломать их. — Второе, il faut que vous partiez cette nuit même,[3822] — сказал, жуя бумагу и ломая.[3823] — Mais, mon cher,[3824] — сказал Анатоль, но робко. — Это очень неучтиво с моей стороны, но не отсюда, не из моего дома ты должен уехать, а из Москвы и нынче. Да, да. Третье, ты никогда ни слова не должен говорить о том, что было между тобой и этой несчастной… и не должен ей попадаться на глаза. Анатоль, нахмурясь и опустив глаза, молчал. И взглянул робко на Pierr’a. — Ты добрый, честный малый, — вдруг[3825] дрожащим голосом заговорил Pierre, отвечая на этот робкий взгляд.[3826] — Это должно. И я не стану говорить, почему, но это должно, мой милый.[3827] — Да отчего ты так? — сказал Анатоль. — Отчего? — крикнул Pierre. — Отчего? Да кто она, девка, что ль? Это мерзость… Тебе забавляться, а тут несчастье дома.[3828] — Я тебя прошу.[3829] — Не слова, но тон убедил Анатоля. — Он робко взглядывал на Pierr’a. — Да, да, — сказал он. — Я говорил Долохову. Это он подбил меня. Он хотел увезти ее. Я ему говорил, что потом… — Мерзавец, — сказал Pierre. — Он… — и хотел что-то сказать еще, замолчал и начал сопеть носом, выкатившимися глазами уставясь на Анатоля. Анатоль знал его это состояние, знал его страшную физическую силу, отстранился от него.[3830] Pierr’e всё сопел, как надуваемая волынка, и молчал. — Это так, ты прав, — говорил Анатоль. — N’en parlons plus.[3831] И знай, mon cher, что ни для кого[3832] я не сделал бы этой жертвы. Я еду. — Votre parole?[3833] — сказал Pierre.[3834] — Ma parole.[3835] Pierre вышел из комнаты и прислал с лакеем денег Анатолю на дорогу. На другой день Анатоль взял отпуск и уехал в Петербург.[3836] История Наташи с Анатолем сильно поразила Pierr’a. Кроме своей любви к Андрею, кроме больше чем дружбы к Наташе, кроме того странного стечения обстоятельств, которые заставляли его принимать постоянно участие в судьбе Наташи и его участие в его сватовстве, его поразила мысль, что он был виною этого столкновения, что он не предвидел того, что сделает Анатоль. Но мог ли он это предвидеть? В его понятии Наташа была такое высокое, неземное существо, отдавшее свою любовь лучшему человеку в мире — князю Андрею, и Анатоль, такое глупое, грубое, лживое животное.[3837] Несколько дней после происшествия Pierre не был у Ростовых и усердно ездил в свет и особенно в сплетничье, т. е. самое большое общество. Там действительно с радостным сожалением говорили про Наташу, и Pierre со всей силой своего умения удивлялся тому, как могли выдумывать нелепости, не имевшие никакого основания, и спокойно рассказывал, как его beau frère влюбился в Ростову и как ему было отказано. Когда он в первый раз приехал к Ростовым, он особенно был весел с родными и с Наташей. Он не замечал, как будто, заплаканных глаз и исхудавшего лица и остался обедать. За обедом он во всеуслышание, не глядя на Наташу, рассказал, как по всей Москве говорят о том, что Анатоль делал предложенье Наташе и как она отказала ему, и Анатоль, убитый горем, уехал. Он не заметил ни как пошла при этом кровь носом у Наташи и она вышла из [-за] стола, ни как Соня умиленно, набожно за это смотрела на него. Он остался и вечер и приехал на другой день. И каждый день стал ездить к Ростовым. С Наташей он был, как прежде, весел и шутлив, но с особенным оттенком робкой почтительности, которая бывает у нежных людей перед несчастьем. Наташа часто улыбалась ему сквозь слезы, которые, хотя глаза были сухи, как будто всегда были в ее глазах. Соня после Nicolas теперь больше всех в мире любила Pierr’a за добро, которое он делал ее другу, и потихоньку говорила ему это. Он ничего не говорил с Наташей ни о Анатоле, ни о князе Андрее, он только много говорил с ней и стал привозить ей книги, между прочим любимую свою Nouvelle Héloïse, которую Наташа прочла с увлечением и стала судить о ней, говоря, что она не понимает, как Альбер мог любить Héloïse. — Я бы[3838] мог, — сказал Pierre. (Наташе странно показалось, что Pierre говорит про себя, как про мужчину, который тоже мог любить и страдать. Он и для нее не имел пола.) — Я бы не мог, — сказал Pierre, — но мы раз[3839] говорили с[3840] одним моим другом, и решили, что любовь женщины очищает всё прошедшее, что прошедшее не его… — Он смотрел на Наташу через очки. Соня нарочно отошла. Она ждала объяснения и желала его. Наташа вдруг заплакала. — Петр Кириллович,[3841] — сказала она. — Зачем нам скрываться? Я знаю, про что вы говорите. Этого никогда, никогда не будет… не от него, а от меня. Я слишком его любила, чтобы[3842] заставить его страдать. — Одно скажите мне, любили вы… — Он не знал, как назвать Анатоля, и краснел при одной мысли о нем, — любили вы этого дурного человека? — Да, — сказала Наташа,[3843] — и не называйте его дурным, вы меня оскорбляете. Но я ничего, ничего не знаю, — теперь она опять заплакала, — ничего не понимаю. — Не будем говорить, мой друг, — сказал Pierre, так странен вдруг для Наташи показался этот его кроткий, нежный, нянюшкин тон с ней. — Не будем говорить, мой друг, но об одном прошу вас, считайте меня своим другом и, ежели вам нужна помощь, совет, просто нужно будет излить свою душу кому-нибудь — не теперь, а когда у вас ясно будет в душе, вспомните обо мне.[3844] Он поцеловал ее руку и, достав платок из кармана фрака, стал протирать очки. Наташа была счастлива этой дружбой и приняла ее. Ей и в мысль не приходило, что Pierre тоже мужчина, что дружба эта могла перейти в другое. Это могло бы быть, но не с этим милым Pierr’ом. Она верно это чувствовала за себя, но не знала, что делалось в душе Pierr’a. Она оттого так чувствовала это, что та нравственная преграда между мужчиной и женщиной, отсутствие которой она так болезненно чувствовала с Анатолем, у Pierr’a была, казалось, непреодолимой. Pierre ездил каждый день к Ростовым, особенно последнее время, и оставил клуб и цыган.[3845] Князь Андрей приехал не к Pierr’y, а остановился в гостинице и написал записку Pierr’y, прося его приехать к себе. Pierre нашел его таким же, как всегда:[3846] он был несколько бледен и нахмурен. Он ходил взад и вперед по комнате, ожидая видимо. Он слабо улыбнулся, увидав Pierr’a, одним ртом. И поскорее перебил Pierr’a, чтобы не дать ему говорить шуточно и легко, когда предстояло совсем не легкое и не шуточное объяснение. Он провел его в[3847] заднюю комнату и затворил дверь. — Я бы не заехал сюда (он так называл Москву), я еду[3848] к Кутузову в турецкую армию, но мне нужно передать тебе объяснения здесь на это письмо. — Он показал Pierr’y каракули Наташи на сером клочке бумаги. (Эти каракули дошли по назначению.) Было написано: «Вы мне сказали, что я свободна и чтоб написала вам, когда я полюблю. Я полюбила другого. Простите меня. Н. Ростова.» Видно было, что письмо это написано было в минуту нравственной болезни, и лаконическая грубость его была тем извинительнее, но тем тяжелее. — Прости меня, ежели я тебя утруждаю, но мне самому трудно, — голос его дрогнул. И, как будто рассердившись на эту слабость, он решительно и звонко, неприятно продолжал. — Я получил отказ от графини Ростовой и до меня дошли слухи о искании ее руки твоим шурином или тому подобное. Правда ли это? — Он потер себе лоб рукою. — Вот ее письма и портрет. — Он достал его со стола и, передавая Pierr’y, взглянул на него. Губа его задрожала, когда он передавал его. — Отдай графине… — Да… Нет… — сказал Pierre. — Вы не спокойны, Andre, я не могу говорить теперь с вами, у меня есть письмо к вам, вот оно, но я должен сказать вам прежде… — Ах, я очень спокоен, позволь мне прочесть письмо. — Он сел, прочел и холодно, зло, неприятно, как его отец, усмехнулся. — Я не знал, что это зашло так далеко, и г-н Анатоль Курагин не удостоил предложить своей руки графине Ростовой, — сказал Андрей. Он фыркнул носом несколько раз. — Ну, так, так, — сказал [он], — передай графине Ростовой,[3849] что я очень благодарю ее за хорошее воспоминание обо мне, что вполне разделяю ее чувства и желаю всего лучшего. Это неучтиво, но ты, милый друг, извини меня, я не сумею напи… — он не договорил, отвернулся. — André, разве ты не можешь понять это увлечение девушки, это безумство? Но это такое прелестное, честное существо… Князь Андрей перебил его. Он усмехнулся зло. — Да, опять просить ее руки? Простить, быть великодушным и т. п.? Да, это очень благородно, но я не способен идти sur les brisées de…[3850] Ах да, еще дружбу. Где теперь находится… г-н? Где этот…[3851] Ну… и страшный свет блеснул в глазах князя Андрея. — Уйди, Pierre, уйди, я умоляю тебя. Pierre послушался его и ушел, ему слишком тяжело было и он видел, что не может помочь. Он вышел и велел ехать к Ростовым, сам не зная зачем, но он хотел только увидать Наташу, ничего не сказать ей и вернуться, как будто вид ее мог научить его, что делать. Но он не застал Ростовых и вернулся к князю Андрею. Болконский, совершенно спокойный, сидел за столом и один завтракал. — Ну, садись, теперь поговорим толком, — сказал он. Но, сам того не замечая, князь Андрей не мог говорить ни о чем и не давал говорить Pierr’y. На всё, про что только они ни начинали говорить, у Андрея было короткое, насмешливое, безнадежное словечко, которое для Pierr’a, столь близкого к такому состоянию,[3852] уничтожало весь интерес жизни и показывало во всей наготе этот страшный, не распутываемый узел жизни. Такие слова и мысли могли выработаться только в пропитанной ядом отчаяния душе, хотя они иногда были даже смешны.[3853] Заговорив об отце, он сказал: — Что делать, он любит, зато и мучает княжну Марью, так видно надо — пауку заесть муху, а отцу заесть жизнь княжны Марьи. И она довольна. Она съест бога своего с вином и хлебом, сколько б не унижал и не мучал отец. Так надо видно. О себе он говорил тоже. — Стоило мне только надеть генеральские эполеты, и все воображают, что я генерал и что-нибудь понимаю, а я никуда не гожусь, другие все таки еще хуже меня. Да, tout est pour le mieux dans le meilleur des mon despossibles.[3854] Taк я буду иметь удовольствие встретить твоего милого beau-frèr’a в Вильне? Это хорошо. И твою милую супругу? Mon cher, ты в выгоде, право, хорошая жена жила бы с тобою. Это еще хуже. Ну так и прощай. Или ты посидишь? — сказал он вставая и пошел одеваться. Pierre ничего не мог[3855] придумать. Ему было едва ли не тяжеле своего друга. Он хотя никак и не ждал, чтобы князь Андрей так больно принял это дело, но, увидав, как он его принял, Pierre не удивлялся. «Однако, я виноват и во всем, во всем, я не должен это так оставить», думал он, вспоминая, каким легким представлял он себе примирение и как теперь оно казалось ему невозможно. «Однако, надо сделать всё, что я хотел». Он вспомнил приготовленную наперед речь и пошел говорить ее князю Андрею, как бы она ни была некстати. Он вошел к князю Андрею. Болконский сидел и читал какое-то письмо, лакей укладывался на полу. Болконский сердито посмотрел на Pierr’a. Но Pierre решительно начал то, что хотел. — Помните вы наш спор в Петербурге? — сказал он, — помните о N. H.? — Помню, — поспешно ответил князь Андрей. — Я говорил, что падшую женщину надо простить, я говорил это, но я не говорил, что я могу простить. Я не могу. — André, — сказал Pierre. Князь Андрей перебил его. — Ежели ты хочешь быть моим другом, не говори со мной никогда про эту… про всё это. Ну, прощай. Готово? — крикнул он на лакея. — Никак нет-с.[3856] — А я тебе сказал, чтоб было готово, а я тебе сказал, мерзавец.[3857] Вон. — Прощай, Pierre, прости меня, — тотчас же после этого обратился он к Безухому, обнял, поцеловал. — Прости,[3858] прости. — И он выпроводил Pierr’a до передней.[3859] Больше Pierre не видал его и не говорил Ростовым о своем свидании с ним. Ростовы в эту[3860] весну из-за неулаживавшейся продажи дома думали ехать и не уехали из Москвы. Pierre тоже жил в Москве и каждый день бывал у Ростовых. * № 153 (рук. № 88. T. II, ч. 5, гл. III). <Метивье поговорил с почтительным сожалением о последних известиях неудач Наполеона в Испании, выразил сожаление о том, что император слишком увлекается своим честолюбием. Он ждал, что князь, как обыкновенно, оживится в своем озлоблении к Бонапарту и начнет желчно и резко обсуждать его поступки, но князь молчал. Метивье поговорил об испанских делах, но князь также молчал. Метивье потер лицо руками и с улыбкой, выражавшей уверенность в том, что теперь он верно достигнет цели, начал тот разговор, который, он знал, никогда не оставлял князя спокойным. Он заговорил о последних новостях нашей турецкой войны и выразил сожаление, что дело шло не так хорошо, как можно было ожидать. — Впрочем, — прибавил он, — мне кажется, русская политика направлена теперь не на восток, а на <запад, что, как говорят, гораздо> благоразумнее. Князь не выдержал и начал говорить на свою любимую тему о значении востока для России, о взглядах Екатерины и Потемкина на Черное море. Метивье, достигнув своей цели, чуть заметно самодовольно улыбнулся. Вдруг князь замолк и устремил прикрываемые отчасти бровями злые глаза на доктора. «Кому говорю всё это?» вдруг подумал он. «Французу, рабу Бонапарта. И зачем я стал говорить это. Зачем он подделывался ко мне?» И лицо, и улыбка Метивье и интерес, с которым он слушал, показались ему вдруг оскорбительными. «Он заставил меня говорить. Он играет со мной. И кто? Со Все эти мысли в одно мгновенье промелькнули в его голове и разразились следующими словами, сказанными сдержанно бешеным голосом. — За визиты благодарю <вас> господин, за <ваши> визиты. Дворецкий заплатит <сейчас>. Прошу не ездить больше. <Меня> раздражаете. Прощайте. Идите… <— Я не понимаю>, — с тихим удивлением <начал Метивье> — Не понимаешь? — кричал князь. — А я понимаю. <Ты> шпион. Французский шпион. Бонапартов раб, вон из моего дома, вон, я говорю. — Князь одной рукой звонил, другой <угрожающим жестом> указывал на дверь. Метивье, пожав плечами, <вышел. Княжна Марья и M-lle Воurienne <встретили его в соседней> комнате. * № 154 (рук. № 88. Т. II, ч. 5, гл. V). Жюли играла Борису на арфе самые печальные ноктюрны. Борис читал ей вслух «Бедную Лизу» и не раз прерывал чтение от волнения, захватывающего его дыхание. Встречаясь в большом обществе, Жюли и Борис смотрели друг на друга, как на единственных людей в мире равнодушных, понимавших один другого и тщету радостей жизни. <Так продолжалось две недели. Обоим становилось неловко.[3861] Жюли очевидно уже не интересовала любовь к гробнице, а интересовал вопрос, когда и как он сделает предложение. Борис уже не мог сочувствовать смерти, так как уже в голове его совершенно созрел план о том устройстве новой жизни, которую он поведет с тремя тысячами душ, которые должны получиться за невестой. <Нужно было сделать что-нибудь несообразное. Отречься от меланхолии и поговорить о деле.> Однажды Борис приехал утром и привез меланхолическую книгу. Но пузырь меланхолии совершенно созрел, лопнул и из него неожиданно показалось другое. — Жюли, я вас люблю, как лучшего друга, хотите вы быть моей женой? — Борис! — сказала Жюли и протянула ему руку.> * № 155 (рук. № 90. T. II, ч. 5, гл. XII). По воскресеньям Марья Дмитревна ездила в остроги и тюрьмы, выкупая должников и отвозя узникам съестные припасы. Она никогда не говорила никому, куда она ездит, хотя трудно было скрыть от света то добро, которое она делала не только по острогам и тюрьмам, но и всем бедным просителям, которые приходили к ней по будничным дням.[3862] — Или тебя взять с собой? — сказала Марья Дмитревна, вставая и обращаясь к Наташе. — Как хотите? — сказала Наташа, вставая тоже.[3863] — Ну, поедем кататься, надевай шляпку. — Марья Дмитревна посадила Наташу на первое место, направо, отодвинула сама кульки, лежавшие в[3864] санях, себе под ноги и, вытянувшись в струнку,[3865] с строгим[3866] лицом сидела на левой стороне.[3867] Они проехали молча одну улицу. — Хорошо тебе сидеть? — спросила Марья Дмитревна. Ей видно хотелось поговорить, и ласковая улыбка играла на ее суровом лице. — Очень хорошо-с. — А ты[3868] облокотись, так, на спинку облокотись, — сказала Марья Дмитревна. — Ничего, ничего, облокотись, — настаивала Марья Дмитревна. Как ни неловко было Наташе сидеть,[3869] облокотившись на далеко отстоящую спинку, она чувствовала, что это была милость со стороны Марьи Дмитревны, и исполнила ее волю.[3870] — Что же, весело было третьего дня в театре? — спросила Марья Дмитревна.[3871] — Да, весело, — невеселым голосом сказала Наташа. — А ты не грусти,[3872] Наташенька, я бы нынче поехала, кабы не воскресенье, я завтра сама к нему, к князю Николаю поеду. Я с ним переговорю.[3873] Наташа ничего не отвечала. Марья Дмитревна тоже замолчала. Когда уже стали подъезжать к острогу, Марья Дмитревна опять круто оборотилась к Наташе. — Что же хорошо тебе сидеть? Тут я заеду в одно место, — сказала Марья Дмитревна. — Тебе я скажу, да только уговор: не болтать. — Видно было, что Марья Дмитревна не могла удержаться, чтобы не сообщить своей любимице — Наташе того удовольствия, которое она испытывала[3874] теперь; но что она вместе с тем осуждала себя за это. — Тут вот в остроге иногда очень жалкие люди бывают, ну, да и все они несчастные — не нам их судить. Так вот, я им разной дряни — там остается что и свезу. Не то чтобы благодеянье это какое было с моей стороны, а так, как я одна, состоянье имею, отчего же мне не пожалеть их. — Ну, чур, молчать. Ты посиди, а я сейчас вернусь. Почтительно встречаемая смотрителем, Марья Дмитревна вышла из[3875] саней одна. Через несколько минут она вышла оттуда и поехала в долговую тюрьму, где она пробыла дольше, и, выходя оттуда, имела особенно строгий вид. Во весь обратный путь она только один раз обратилась к Наташе. — Все мы умирать будем, Наташенька, и как можешь человеку добро сделать, так то на душе хорошо. — Марья Дмитревна быстро отвернулась. Наташа, сидя в своем неловком положении по требованию Марьи Дмитревны, облокотясь на спинку, с удивлением и любопытством смотрела на свою соседку. «Ах, боже мой, как бы я была счастлива, ежели бы этого не было в театре. Ну, да и это ничего, только бы он скорее приехал». * № 156 (рук. № 91. T. II, ч. 5, гл. VI–VII). Просить Анну Михайловну. — Зачем Анну Михайловну. Я тебе всё сделаю, — сказала Марья Дмитриевна. Она уже давно знала про предполагаемый брак. — Что же, дай бог, — сказала она. — Я рада. Андрюша человек хороший. Много об себе думает, ну да поживет перестанет; а Машеньку я душой люблю. Это святая мученица. Что ж на старика смотреть? Кабы он что против твоей дочери имел, а то один каприз. Ведь Андрей не мальчик. Он дочь замучил, так и сына тоже хочет. Нынче этого нельзя. С богом, с богом, хорошее дело. Я сама к нему с Наташей съезжу. А когда приедет жених,[3876] и сватьбу съиграем. У вас в деревне будете? Опять с тобой попляшу. Хоть бы проводили графа то, — крикнула она на братца, засыпавшего на стуле в столовой. На другой день утром Марья Дмитриевна свозила барышень к Иверской и m-me Шальме, которая так боялась Марьи Дмитриевны, что всегда в убыток уступала ей свои наряды, только бы поскорее выжить ее от себя, и заказала приданое. Вернувшись, она выгнала всех, кроме Наташи, из комнаты и подозвала свою любимицу к своему креслу. — Ну,[3877] теперь поговорим. Поздравляю тебя с женишком. Подцепила молодца. Я рада за тебя и его с таких лет знаю, — она указала на аршин от земли. Наташа радостно краснела. — Я его люблю и всю семью его. Теперь слушай. Говорят, старик кнезь Николай об тебе слышать не хочет. Нравный старик. Оно, разумеется, если[3878] князь Андрей не дитя и без него обойдется, да против воли в семью входить нехорошо. Надо мирно, любовно. Ты умница, сумеешь обойтись, как надо.[3879] Наташа молчала, как думала Марья Дмитриевна, от застенчивости, а в сущности Наташе было неприятно, что кто-нибудь вмешивался в ее дело любви князя Андрея, которое представлялось ей таким особенным от всех людских дел, что никто не мог понимать его. Она любила и знала одного князя Андрея, он любил ее, должен был приехать на днях и взять ее. Больше ей ничего не нужно было. — Ты видишь ли, я его давно знаю и Машеньку, твою золовку, люблю. Золовки колотовки, ну, уж эта мухи не обидит. Она меня просила ее с тобой свести. И она нынче приедет. Ты с ней обойдись. А завтра к нему поедем. Всё лучше, как твой-то приедет, а уж ты и с сестрой и с отцом знакома и тебя полюбили. Так или нет. Ведь лучше будет? — Лучше, — неохотно отвечала Наташа. Княжна Марья перед обедом приехала к Марье Дмитриевне[3880] в то время, как Наташе примеривали платья от m-me Шальме. Наташа, увлеченная нарядами, рассеянная, вышла к своей будущей золовке. Они обе не понравились друг другу. Наташа с чувством оскорбленной гордости обращалась с княжной очень холодно и сдержанно, и оттого смущенная княжна представилась Наташе ненатуральной и глупой. Наташа представлялась княжне слишком тщеславной, мелочной и занятой собою. Княжна Марья не знала, что независимо от ее воли в суждении ее о характере своей невестки ее руководит и чувство зависти к счастью красивой, молодой и любимой девушки, и чувство ревности к любви брата. Наташа из чувства гордости не заговорила о своих отношениях к князю Андрею и ждала, что начнет княжна Марья. Княжна Марья в продолжение часа, который она пробыла с Наташей, собиралась заговорить об этом, но почему-то не решалась и только краснела всякий раз пятнами, как только начинала говорить о своем брате. * № 157 (рук. № 88. T. II, ч. 5, гл. XV–XVI). На другой день был обед у Безуховой. Пьера опять не было, но Анатоль был у сестры и сидел подле Наташи и говорил с ней с глазу на глаз после обеда. Вечером, когда вернулись домой, Соня пришла к Наташе, спрашивая ее о том, объяснил ли Анатоль, почему он не ездит в дом и не просит ее руки. Наташа опять рассердилась. — Какие у тебя мысли гадкие, — заговорила она, — разумеется, разумеется. — Ну, что же он сказал? Наташа задумалась. — Он сказал… Он спрашивал меня о том, как я обещала Болконскому. Он обрадовался, что от меня зависит отказать ему. — Соня вздохнула. — Но ты не отказала? — Нет, отказала.[3881] Нынче я написала княжне Марье. С Болконским всё кончено… Ну, что тебе еще? На другой день утром граф Илья Андреевич уезжал в подмосковную с откупщиком, который был намерен купить эту деревню. Он ехал на одни сутки и, прощаясь с дочерьми, потрепал по щеке Наташу и сказал: — Ну, смотри ж, без меня вести себя хорошенько, не скучать. Бог даст, приедет еще до поста. Не долго осталось. — Папенька, — сказала Наташа, вдруг вспыхнув. — Что, ми… — Нет, ничего, вы завтра приедете? — только сказала она. Но Соня заметила волнение Наташи при прощании с отцом, и это испугало ее и заставило еще внимательнее наблюдать за своей подругой. Наташа весь этот день казалась на глаза Сони помешанной. Она всему смеялась. Отвечала невпопад и несколько раз начинала и не доканчивала разговоров. Обедали в этот день дома и ездили утром только в магазины. На улице Соня видела два раза Курагина, ехавшего за каретой Ростовых, и дома под окном увидала его и заметила какой-то жест, сделанный ему Наташей. После обеда она заметила прежнюю девушку, выжидавшую у двери и вошедшую вслед за выходом Сони. «Опять письмо», подумала Соня. «У них что-то затеяно, боже мой, будет поздно», думала она. «Говорить с Наташей нельзя, она точно сумасшедшая. Боже мой, что мне делать?» Соня написала письмо Пьеру, в котором писала: «Ваш друг Болконский просил меня обратиться к вам в случае несчастия. Несчастие случилось. Наташа нынче, как она сказала мне, послала к княжне Болконской отказ князю Андрею, она безумно влюбилась в вашего beau — frère и ежели вы не приедете и не поможете мне, с ней случится великое несчастие». Она тайно послала письмо. Но посланный пришел с письмом, объявив, что граф уже третий день, как уехал в Тверь. Было уже семь часов вечера. Наташа с потерянными, странными глазами[3882] прошла в свою комнату и заперлась в ней. Соня постучалась к ней, она не пустила ее. Марья Дмитриевна сидела в гостиной и вязала, братец читал. Гостей никого не было. — Что вы, как зачумленные, от народа бегаете? — сказала она Соне. — Добро Наташа, все жениху письма пишет, а ты что? — Марья Дмитриевна, у нас несчастье, мне вам надо сказать наедине… — Что, платье разорвала? — Ну, после дочитаешь П. И. Ну, что за важное дело? — сказала она, когда братец ушел. — Марья Дмитриевна, Наташа отказала Болконскому, она влюблена в Курагина, она в тайной переписке, она сейчас получила от него письмо.[3883] — Соня зарыдала. Марья Дмитриевна сидела неподвижно, нахмурившись, глядя перед собой. — Хорошо, очень хорошо, — сказала она. — Это в моем доме. Хорошо уваженье. Ну, долго будешь хныкать. Утри. Утри. Ты читала письмо от этого? — Читала. — А кто переносил? — Дуняша… — Позвать Дуняшку ко мне, — крикнула Марья Дмитриевна. Через полчаса в руках Марьи Дмитриевны было письмо Наташи к Анатолю.[3884] «В десять часов я буду у ворот» было написано в этом письме. Марья Дмитриевна с письмом в руке вошла к Наташе и, безжалостно грубо называя ее, уличила ее и, не слушая ее, заперла ее на ключ и вышла. ————— В половине десятого у крыльца дома, занимаемого Долоховым, стояли две ямские, московские, щегольские тройки.[3885] Анатоль[3886] и Долохов сидели за[3887] столом, кончая обедать. — Я тебе говорю: съешь и выпей, — сказал Долохов Анатолю, который ходил по комнате. — Не могу, ma parole d’honneur,[3888] не могу, не хочется, — отвечал Анатоль,[3889] на мгновенье останавливаясь. — Отчего ж его нет до сих пор? — сказал он. — Уж ты не хлопочи, если я взялся за дело,[3890] через четверть часа Мишка будет здесь и поп будет готов. Я тебе отвечаю за всё. — Одно, — сказал Анатоль,[3891] — я право думаю, что отчего ж моя женитьба будет неправильна, нисколько не неправильнее всякой другой, кто знает, кто и как там меня обвенчали?[3892] — Я тебе говорил, — сказал Долохов, — об этом никогда ни при ком говорить не надо…[3893] Я ничего не знаю и никогда не слыхал, обвенчан ты или нет, я знаю, что ты влюбился, родители там женили и мы увезли и обвенчали тебя, вот и всё. — Анатоль с счастливым и взволнованным лицом посмотрел на Долохова и ушел всё таки не спокоен. — Эй, приехал Балага? — крикнул Долохов. Балагой звали знаменитого в то время троечного, тверского ямщика, стоявшего в Москве с своими тройками и служившего таким господам, как Анатоль и Долохов. — Пошли его сюда. Вошел краснолицый и красный, толстеющий ямщик щеголь, в синем кафтане, с здоровой улыбкой на лице. — Здорово, Балага, — сказал Долохов, протягивая руку, которую полупочтительно, полутоварищески пожал ямщик. — Здорово, батюшка Федор Иваныч. Здорово, ваше сиятельство, — сказал он выглянувшему Анатолю и он тоже пожал руку Курагина. — Ну, садись, пей! — Долохов налил Балаге большой стакан мадеры и подал ему. Балага выпил всё и с приятной улыбкой. — Ну, слушай, брат, вот теперь мне и князю службу надо верную сослужить.[3894] Надо в Клин до петухов поспеть и чтоб никакая погоня не догнала. — Как ваш посол приказал.[3895] Я сам на своей тройке. — То-то. — Хотел молодца послать, да как посол сказал, сам оделся. Что же, когда ехать? — Да вот[3896] через часик может. — Как дорога будет, а то отчего же, — сказал Балага. — Доставляли же в Тверь в семь часов, те же лошади. Помнишь, в Рожество, — сказал Балага, обращаясь к Анатолю, — я молодых запрег, так шестьдесят верст звери летят, держать мочи нет, от мороза руки закоченели, бросил вожжи, говорю: держи Федор Иваныч, так после петухов из Москвы выехали, к заре в Твери были… * № 158 (рук. № 88. T. II, ч. 5, гл. XVI, XVIII). <Марья Дмитриевна с письмом в руке вошла к Наташе. — Мерзавка! — сказала она, показывая ей письмо. — Только для отца твоего не выкину тебя из дома. Ничего, ничего слушать не хочу. Жди, жди любовника. — Она оттолкнула от себя рыдающую Наташу, заперла ее на ключ и вышла. Через Дуняшу открылось, что кроме ее, дворник был подкуплен для того, чтобы нынче вечером, откликнувшись на свисток, пропустить людей к заднему крыльцу и выпустить их. Записка Наташи по приказанию Марьи Дмитриевны была послана по назначению, и дворник точно так же по свистку должен был впустить людей к девичьему крыльцу, но не выпускать их. Марья Дмитриевна, надев шубу, капор и теплые сапоги, с огромной палкой в руках вышла на заднее крыльцо и, приказав поставить себе кресло, села в него.>[3897] Анатоль уже второй день жил у Долохова. Всё у них уже было готово для похищения Наташи и для тайного и недействительного венчания их <в селе по тверской дороге за сорок верст. В тайну были посвящены, кроме Долохова, отставной промотавшийся гусар, приживавший то у Анатоля, то у Долохова и прозванный Макаркой, и Иван Дмитриевич Хвостиков, худощавый болезненный человечек из приказных, товарищ и слуга Долохова по игре. Они двое должны были быть свидетелями при сватьбе. Расстриженный поп, подкупленный заранее, уже ожидал их третий день в селе Каменке в шестидесяти верстах по Тверской дороге. Оттуда молодые должны были ехать за сто двадцать верст в именье Несвицкого, где в барском доме всё было приготовлено для их приема.> У Анатоля были и паспорт, и подорожная, и десять тысяч денег взятых у сестры, и десять тысяч занятых через посредство Долохова. <Всё было готово и ожидался только тот последний ответ Наташи, который прошел через р[уки Марьи Дмитриевны.] — Нет, так нет, — сказал Долохов. — Может и вовсе не будет. Эх, брат, брось всё это, —> вдруг сказал Долохов с насмешливой улыбкой. [ <Хвостиков, продолжая разговор своего принципала, обратился к Анатолю. — Ведь оно точно, князь, что может быть и не узнается. Да ведь это если он уедет за границу что ль или так скроетесь, а то ведь, хорошо, поп вас обвенчает и всё. Ведь хватятся, ее то искать станут, потом то что? <— Потом?> А? — повторил Анатоль с искренним недоумением. <— Ну, потом?> Там я не знаю что. Ну что глупости говорить. <Лакей вошел с свернутой запиской. — Ну, теперь лошадей! — крикнул Анатоль, пробежав записку. — Что же, согласна? — Беги ты, скачи ты на извозчике к Балаге (Балага был троечный московский ямщик), чтобы две тройки и сам ехал, как я приказывал. Лакей Анатолия поскакал за ямщиком и лошадьми.> * № 159 (рук. № 88. T. II, ч. 5, гл. XVI). <В Леонтьевском переулке был старый дворянский дом, который Долохов выиграл в прошлом году. В доме этом наверху жила его мать. Низ, роскошно и оригинально убранный, был занят Долоховым. Самая большая комната нижнего этажа был кабинет Долохова, убранный от стен и до потолка персидскими коврами, медвежьими шкурами и оружием. Долохов в расстегнутом бешмете и с всклокоченными волосами лежал на низком турецком диване с большим белым янтарем трубки во рту и, лаская одной рукой бульдога, свернувшегося подле него на диване, разговаривал с <приезжим из Петербурга офицером.> Анатоль в расстегнутом мундире с остановившимися прекрасными глазами ходил взад и вперед по всем комнатам, проходя и через кабинет. Лицо Анатоля было озабочено и рассеянно. Проходя по кабинету, он, очевидно, не слышал и не видел Долохова с офицером. Долохов говорил об игре. — Разве можно так играть, — говорил он. — Так играть надо пятьдесят тысяч в кармане иметь, а то всегда в дураках останешься. — Да ведь сорвал же Медынцев… — Раз сорвал, а двадцать раз попадет, — говорил Долохов, — <нынче, завтра мне нельзя, а> послезавтра <зови ко мне ужинать,> посмотрим. — Отчего же его нет до сих пор? — сказал Анатоль, останавливаясь посереди комнаты. <—Уж ты не хлопочи, если я взялся за дело. Через четверть часа Митька будет здесь и поп будет готов. Я тебе отвечаю за всё, — сказал Долохов. — Одно, — сказал Анатоль, — я право думаю… — Он остановился, очевидно сообразив, что то, что ему нужно было сказать, нельзя было говорить при постороннем лице, и опять стал ходить Долохов улыбнулся на него. — Что это он так расстроен, — сказал Анатоль. Долохов не отвечал. — Эй, Мишка! — крикнул он своему лакею, — приготовить, что я велел! — Ну, прощай, так до послезавтра, — сказал офицер. — Прощай. Я тебя не удерживаю, мне дело есть, — сказал Долохов. — Послушай, — сказал Анатоль, садясь на коленки на диван перед Долоховым, как только ушел офицер. — Это черт знает что такое. А? Никогда этого со мной не бывало. Ты посмотри. — Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. — Это черт знает что такое. А? Я боюсь, что нибудь помешает. А? — Долохов засмеялся. — Обвенчаем, как бог свят, вот и всё. Ничего и никто не помешает. — Никто не помешает, — с счастливым и взволнованным лицом сказал Анатоль, посмотрел на Долохова, улыбнулся и, обеими руками взявшись за голову, ушел в темную комнату. Лакей принес на подносе водку, запеканку, жареного рябчика, сыр и вино.