Через три недели осады Феллин сдался на милость победителей. Русские надавали немецким наемникам кулаками по шее и велели убираться, куда глаза глядят, и те, что попались потом на глаза Кеттлеру, были им перевешаны на Деревьях. Зато Фюрстенберга, рыдающего, повезли в Москву. Старый рыцарь качался на шаткой телеге, оглядывая дымные горизонты, а вокруг вовсю полыхали замки баронов и мызы дворян: эстонцы и латыши безжалостно жгли и грабили поместья своих угнетателей. Именно в эти дни новый магистр Готард Кеттлер, устав рубить и вешать, почтительно умолял в письме к польскому королю: «Итак, мы глубоко и преданно просим ваше королевское величество скорее прийти на помощь Ливонии в этих жалких и прискорбных обстоятельствах… Повстанцы разоряют нас, немцев убивают и грабят».
Иван Грозный был доволен:
— Заковать в цепи магистра и пусть толпа потешится…
В цепях его водили по улицам на потеху народу. Русские помалкивали. Но средь русских было немало и пленных татар, крымских мурз и ханов, которые оскорбляли старого рыцаря:
— Поделом вам всем, немцам.
— Поделом тебе, старый мерин! Не вы ли, немцы, дали царю те розги, которыми он высек сначала нас, а потом и тебя…
Фюрстенберга отправили на житье в Любим, но иначе сложилась судьба ландмаршала Филиппа Белля, тоже пленного.
— Твой воевода Курбский, — сказал он царю, — просил тебя, чтобы ты дарил меня жизнью, но ради истины я презираю жизнь и тебя тоже… Кровопийством живешь и кровью ты захлебнешься!
Ему отрубили голову, и это была еще милостивая казнь.
— Мне бы до Кеттлера добраться, — тужил государь…
О многом тужил государь московский, но не было в нем заметно глубокой скорби от потери «чистой голубицы», как называли покойную царицу Анастасию. Зато, очевидно, заметили нечто другое, более значительное. С царем что-то произошло, словно с него сняли узду. Возникало такое ощущение, что дикий жеребец, застоявшийся в конюшне, вдруг вырвался на волю. Иногда мне даже думается, что мнимая вина Адашева — это лишь злобная выдумка Басманова, а царицу извел сам Иван Грозный, чтобы более она не сдерживала его звериных инстинктов. В летописях сказано: «умершей убо царице Анастасии нача царь быти яр и прелюбодественен зело…»
Адашев был послан воеводою в Феллин, только что отвоеванный, а дела Посольского приказа взял думный дьяк Иван Михайлович Висковатов, человек умный и честный, он же стал сберегателем царской печати, почему иностранцы называли его даже «канцлером». С поклоном дьяк выслушивал решение царя — слать послов в Варшаву, чтобы высмотрели, какова из сестер короля — Анна или Екатерина — покажется лучше:
— Вели ехать до Вильны Федьке Сукину, дабы разведывал без утайки, какая обычаем и телом удобнее? Которая больна или телом суха, о такой бы молчал, а говорить о той, которая не больна и телом не суха. Желательно Катерину Ягеллонку, благо она моложе Аньки, сестры сигизмундовской. Ежели поляки не захотят ее показывать, Федьке Сукину тайно высмотреть, когда эта девка в костел пойдет…
Королевский посол Шимкевич, прибыв в Москву, отвечал, что «круль» согласен бы выдать Екатерину Ягеллонку за царя, но прежде брачевания просит о мире:
— Зачем нам воевать в Ливонии, которая и без того граблена свирепством войска? А если мира не станет, то Екатерину возьмет герцог Финляндский Иоганн, что шведскому королю Эрику доводится родным братом…
Узел завязывался еще крепче, и дело сватовства было отложено ради потех царских. Кремлевский дворец трещал от такого разврата, о каком говорить стыдно, и всех бояр Иван Грозный принуждал к участию в своих оргиях. Один старый князь Дмитрий Оболенский был печален, от содомских сцен отвращаясь.
— Чаю, не весел ты, князь? — спросил его царь. — Нетто не любо тебе голых девок пощупать?
— А что ты за царь, — отвечал старик, — если такой срамоты вавилонской Москва от начала своего не видывала.
Иван Грозный сделался ласковым, даже прослезился, благодаря князя за верную службу еще при отце его Василии III:
— Ты царский чин блюдешь, князь, и посему за правду твою желаю угостить тебя вином из ручек своих царских.
Оболенский все понял, но кубок с вином принял и, опорожнив его, грохнулся на пол. Царь брезгливо сказал:
— Уж больно пьян, князь! Эй, вынесите его…
Не спесь боярская, а совесть человеческая взыграла в душе князя Михаила Репнина, когда заиграли музыканты, царь велел всем гостям «машкары» надеть (шутовские маски), сам с «машкарою» на лице в пляс пустился. Хотел он было силком напялить на Репнина маску, говоря: «Или ты моему веселью не рад?» Но Репнин растоптал маску шута ногами и ответил:
— Если ты сам скоморох, так я, русский боярин, твоим скоморохом не стану… хоть режь ты меня!
Через день-два князь Репнин был зарезан в церкви — подле святого алтаря. В эти дни царь казнил родичей Адашева, даже детей не пощадили, а малолеток девочек, еще разума не имевших, постригли в монашество. Постичь причины царского гнева никто не мог. Жила на Москве вдова польская Мария-Магдалина с пятью сынишками, приняла она веру православную, жила себе и никому не мешала. Басманов подсказывал царю: