Читаем Пташка полностью

– Как мило, это даже сильнее, чем твоя первая песня. И вообще, в твоих песнях есть такое, о чем я слышу впервые. Такое ощущение, что ты больше чем просто птица и что ты побывал за пределами клетки.

– Спасибо. Но если ты птица, то что может быть больше этого? Это поистине беспредельно. Давай полетаем вместе.

Той ночью мы летаем по всей клетке. Я показываю ей трюки, которым меня научил Альфонсо, а она показывает мне, как быстро разворачиваться и приземляться с изящным медленным зависанием. Она здорово чувствует воздух, он для нее служит надежной опорой, с которой не соскользнешь просто так. Это все равно как ступать по воде. Причем без того, чтобы бестолково барахтаться в воздухе и бить по нему крыльями.

Следующей ночью сон продолжается, в нем еще далеко до вечера – собственно, едва миновал полдень. Еще никогда в моих снах мне не снилось такое раннее время. В клетке приготовлена свежая вода для купания. На этот раз я о ней не забыл.

Я вижу Перту. Она меня ждала и приветствует меня, подлетая ко мне поближе еще до того, как я сам успеваю к ней подлететь. Она смотрит мне прямо в глаза, как этого никогда не делают птицы. Но стоит мне вспомнить об этом, как она поворачивает головку и смотрит на меня уже по-птичьи. Разглядывая друг друга, мы вовсю крутим головами. То я на нее смотрю левым глазом, и она на меня тоже левым, то я правым, и она правым, то я левым, а она правым, то она правым, а я левым. Не припомню, чтобы птицы так себя вели. Затем она летит к нижнему насесту и садится на него.

– Давай сюда, Птаха, искупаемся вместе.

А ведь я не говорил ей, как меня зовут.

Я лечу следом за ней, недоумевая, откуда она знает мое имя. В моем сне образуется какая-то брешь. Чего-то я не понимаю. Та ли со мной сейчас Перта, которая на самом деле находится в вольере, или совсем другая? Знает ли она мое имя потому, что его знаю я? Неужели я все-таки ее полностью выдумал? Вместе с ней лечу к воде. Она сидит на краю масленки и ждет. Я присаживаюсь рядом. Она погружает свой клювик в воду и плещет ее на меня. Мне до сих пор никогда не доводилось купаться в облике птицы, и я не очень хорошо знаю, как это делается. Погружаю клюв в масленку и тоже плещу на Перту. Выходит довольно неуклюже. Перта смотрит на меня пристальным взглядом. Затем опять плещет на меня воду. Я плещу на нее. На этот раз получается лучше. Я ужасно боюсь, что Перта догадается, что я не птица, а парень, и начнет бояться меня. Так между нами встают вина и страх. Перта чувствует это. Она смотрит на меня, потом опускается в воду. Солнечный луч опять преломляется в хрустале и разлетается цветными брызгами. Когда Перта осыпает меня каплями-бисеринками, я словно купаюсь в их радужном свете. Потом я и сам оказываюсь в хрустальной масленке – трепеща, исчезая и растворяясь в этом свете, в воде, в Перте. Меня словно несет на своих волнах неведомая музыка. Похоже, она рождается в нас самих, и мы под нее танцуем. Я повторяю каждое движение Перты. Мне даже не нужно петь. Я вдруг понимаю, что она танцует каждый раз, когда слышит пение кенара, – наверное, это делают все канарейки. Это еще кое-что из того, о чем нельзя узнать, не будучи птицей: канарейки танцуют.

Промокнув насквозь, мы заканчиваем купание и вместе облетаем всю клетку. Мы стали тяжелыми от впитавшейся в перья влаги. Летя по воздуху, мы ощущаем то же, что, должно быть, чувствует какой-нибудь мальчишка, плывя против течения. Мы продвигаемся очень медленно. Преодолеваем неподатливое пространство, боремся за каждый дюйм воздуха. Капли воды срываются с наших крыльев, и мы словно кропим ими друг друга. Я по-прежнему следую за Пертой, не сводя с нее глаз и повторяя все ее движения. Похоже на продолжение танца, только теперь его элементы стали медленнее, но это все-таки танец. Перта видит, что я наблюдаю за ней. В ее глазах я вижу немой вопрос. Наверно, птицы никогда не смотрят друг на дружку так, как я смотрю на нее. А я гляжу на Перту, во-первых, потому, что это доставляет мне удовольствие, а во-вторых, мне хочется узнать, что надо делать птице после купания.

Когда наконец мы обсыхаем, то садимся на верхний насест бок о бок и чистим перышки. Какое волшебное чувство – протягивать через приоткрытый клюв слегка влажное перо, ощущая все разошедшиеся бородки и соединяя их. Это все равно как тщательно расчесывать мокрые волосы, но в тысячу раз приятней. Перья должны быть уложены так, как нужно, и никак иначе. Когда они лежат именно так, возникает чувство какой-то законченности, завершенности, ощущение того, что все обстоит как полагается. Мне хочется сделать одну совершенно невероятную для птиц вещь: поперебирать и поразглаживать перышки у Перты. Никогда не видел такого у птиц. Из своих наблюдений я могу заключить, что птицы не знают иных знаков внимания, кроме как петь, щебетать, кормить избранницу и сношаться с ней. Мне же хочется приласкать Перту, как парень ласкал бы девушку, но у меня только клюв и лапы. А выглядело бы так естественно – взять ее перышко в свой клюв и распрямить мягкими, нежными его уголками. Что поделаешь, тут кенар и парень различаются очень сильно. Я решаю спросить ее о моем имени.

– Перта, откуда ты знаешь, как меня зовут?

Она смотрит на меня с удивлением. Даже перестает прихорашиваться.

– Я не знаю твоего имени. Ты мне его не говорил.

– Но когда ты позвала меня купаться, то назвала меня Птахой.

– Да, но Птаха – не имя.

– Тогда что же это такое?

– Это прозвище, Птаха и есть Птаха. Так зовут птицу, когда не знают ее имени. Причем любую. И любая птица об этом знает.

Ну как можно объяснить, что я этого не знал? Почему и каким образом все это могло получиться в моем сне? В ту ночь я ни на минуту не забывал, что все происходящее мне снится, но то была едва ли не последняя из таких ночей. Перта глядит на меня и спрашивает:

– А как узнал мое имя ты? Ведь и я тебе не говорила. В моем втором сне, который мне снился, когда в первом мне снилось, что я сплю, у Перты уже имелось имя, и оно было Перта. Она мне его и вправду не говорила. Я его придумал. Откуда бы мне знать ее имя? Приходится снова врать.

– Ты назвала мне его в ту первую ночь, когда мы летали вместе.

Перта шелестит перышками и отвечает лишь после минутной паузы:

– Нет. Я тебе не говорила. Зачем ты говоришь неправду? Нам незачем врать друг дружке. Каждый раз, когда мы неискренни, между нами что-то встает. Между нами должна быть только правда, или не будет вообще ничего.

– Я не знаю, Перта, в чем состоит правда. Я просто знаю твое имя и не могу объяснить почему. Это не ложь.

– Но это ведь и не вся правда. Когда ты что-то знаешь и не рассказываешь, то правдой это назвать нельзя.

Перта слетает вниз и начинает клевать зернышки. Я лечу к ней. Какое-то время мы клюем корм вместе. Я чувствую, что очень ее люблю. Как странно обнаружить, что она одновременно и так чиста, и так тверда при всей ее мягкости. Это все равно как отыскать алмаз на бархатистой кожице персика.

Идут день за днем, а я не могу думать ни о чем, кроме Перты. Я перехожу в последний класс средней школы. Среди моих одноклассников только и разговоров, что о бале, которым у нас обычно отмечается это событие. Мать спрашивает, с кем я на него пойду. А я не иду ни с кем. Все девчонки в нашей школе кажутся мне телками-переростками, неуклюжими коровищами. Они передвигаются так, будто ноги у них растут прямо из земли. Мои глаза слишком привыкли к быстрым, изящным движениям канареек.

Эл пойдет со своей девчонкой, главной звездой нашего класса. Он один из лучших и в футболе, и в борьбе. В легкой атлетике и, в частности, в метании диска он тоже не из последних. Он собирается получить соответствующие рекомендации для того, чтобы его взяли в команду какого-нибудь университета. Тут он вне досягаемости. Такого, чтобы один человек получил сразу три подобные рекомендации, у нас в школе еще не было.

Все тренировки по метанию проходят невдалеке от нашего забора, и диск иногда через него перелетает. Подняв диск, я кидаю его Элу обратно. Это единственное, чем я могу заниматься без скуки из всего того, что не связано с моими птичьими делами. Чтобы диск пролетел большое расстояние, его нужно бросить под правильным углом, тогда он «поймает» воздух и заскользит по нему с наименьшим сопротивлением, причем это настолько же важно, как сила броска. Возвращая диск, я пробую бросать его то так, то эдак, пока наконец мне один раз не удается метнуть его даже дальше, чем самому Элу. Конечно, ведь руки у меня гораздо сильнее. Трицепсы, дельтовидные и другие мышцы, которые я упражнял на заднем дворе, стали у меня прямо-таки неестественно мощными.

Тогда Эл вытаскивает меня на поле, и мы начинаем метать диск вместе. Он тщательно замеряет, как далеко я бросаю. Мне нравится метать диск, но ничего путного у меня все-таки не выходит. Думаю, у людей пропадает настоящее удовольствие от того, чем они занимаются, из-за таких вещей, как замеры, очки и чрезмерное желание победить.

Эл все время подначивает меня пригласить на бал то одну, то другую девчонку. Через его подружку ему известны имена примерно двадцати девчонок, которым пойти очень хочется, но им все никак не найти дурака, который бы их туда позвал. А моя мать уже совершенно в истерике. Для нее это вроде личного оскорбления, что я не хочу туда отправиться, взяв напрокат смокинг за пять долларов и купив орхидею за полтора, чтобы прицепить к платью какой-то девицы, которую едва знаю, да еще заплатить два доллара за вход. Я ненавижу танцы, и это мероприятие станет напрасной тратой времени, причем не для меня одного.

И вот за три дня до бала, когда я уже надеюсь, что от него отболтался, ко мне вечером приходит Эл. Я только что закончил с птицами, собираюсь лечь спать и увидеть продолжение сна. Мы с Пертой очень сблизились, и днем я очень скучаю по ней. Эл рассказывает мне прямо в присутствии матери, что знаком с одной девчонкой по имени Дорис Робинсон и она попросила его узнать, не возьму ли я ее на бал. У нее уже есть билеты, и она сама купит себе цветок, чтобы приколоть к корсажу. Она водит и может взять машину отца. Все, что мне остается сделать, – это взять напрокат смокинг.

Господи, я чуть не убил Эла! Мать опять заводит свою шарманку о том, что такое бывает только один раз, и что если бы она в свое время сама доучилась до такого счастья, то считала бы его главным событием в своей жизни, и что я сам не понимаю, как мне повезло. Отец шарит в кармане и выуживает пять долларов. Говорит, я могу их взять, чтобы обзавестись смокингом. Я загнан в угол, так что же мне остается делать? Обещаю пойти. Я понимаю, что виноват перед Пертой. Хочу ей обо всем рассказать. Хочу, чтобы она знала: так уж вышло, мне самому не хочется, но ничего не поделаешь. И ощущаю, что между нами образуется еще одна пропасть лжи.

И угораздило же балу случиться в самое неподходящее время, как раз посреди главных событий. Перта спрашивает меня, не хочется ли мне начать вить гнездо. С тех пор как мы вместе, у нее уже не раз трепетали крылья, так что я не удивляюсь ее предложению. Кстати, дневная Перта делает в последнее время то же самое. Для меня это важное решение, мне нужно время, чтобы все обдумать. А тут приходится ехать на этот дурацкий бал. Эл отводит меня туда, где дают напрокат смокинги, и все время пытается завести разговор о Дорис. Рассказывает, какие у нее потрясающие ноги. Я уже пробовал разглядывать ноги у девчонок, чтобы понять, почему парни только о них и говорят, но по мне так они все практически одинаковые. У одной тут или там чуток больше мяса, у другой коленки немного морщинистее, чем у прочих, у третьей несколько больше обычного выступают косточки голеностопного сустава, но что из этого?

Ах да, еще женские попки. Мышцы как мышцы, только вокруг анального прохода. Просто излишне развитые глутеус максимус, которые дают людям возможность ходить на двух ногах и садиться. Лично мне сидеть на них кажется уродливым. Когда птицы не летают, они обычно стоят. Они садятся лишь для того, чтобы откладывать яйца. И это красиво.

И наконец, сиськи. Что за дурацкие штуки для кормления детей? Женщинам приходится носить их на себе всю жизнь, они трясутся, мешаются, все это прямо у них под носом, и при этом пользуются они ими от силы в течение двух или трех лет. Сисек я насмотрелся вдоволь, а Эл еще пробовал показать мне разницу между хорошими сиськами и плохими. В основном различие состоит в объеме и заостренности. Если пролистать журнал «Нешнл Джио-грэфик», то можно заметить, что они не сильно отличаются от того, что имеется у козы или коровы, разве что находятся в более неудобном месте.

Всю дорогу от заведения, где дают напрокат смокинги, Эл пристает ко мне со своими глупостями. Говорит, он уверен, что я смогу «уложить» эту девчонку. Он имеет в виду, что думает, будто она позволит мне себя трахнуть. Он знает двух парней, которым случалось ее «иметь». Предполагается, что это здорово. Видел я эту Дорис Робинсон. Обычная девчонка с обыкновенными ногами, обыкновенной попкой и чуть более крупными, чем они обыкновенно бывают, сиськами. У Дорис всегда такой вид, что становится ясно: она никогда и никуда не полетит ни при каких обстоятельствах. А вообще она чем-то похожа на мою золотисто-коричневую, то есть «коричную», канарейку – такая же рыжеватая, невысокая, с веснушками. Знаю, матери понравится, когда она увидит, что я иду на бал с девушкой, которая выглядит как Дорис. Элу тоже хочется посмотреть, как я пойду на бал с Дорис. Элу хочется, чтобы она меня трахнула. А вот чего хочется матери, я не знаю.

Облаченный в смокинг, я похож на одну из черных канареек мистера Линкольна. Я чувствую себя полным идиотом, когда еду на автобусе туда, где живет Дорис. Слава богу, мне еще не приходится держать в руках какую-нибудь чертову орхидею. Итак, весь вечер мне придется танцевать, едва ли не уткнувшись в нее носом. Лично мне запах орхидей напоминает о смерти. Они пахнут, как старые гробы, сыростью, плесенью и грибами, а сверху, на присыпку, еще мягкий парфюмерный аромат. Вместе получается запах набальзамированного трупа.

Я ожидаю, что подобная орхидея будет весь вечер маячить у меня под носом, но на поверку выходит иначе. Когда я нахожу дом, где живет Дорис, это оказывается большой особняк в фешенебельном районе Жирард-Хилл. Я прохожу в ворота, иду по подъездной дорожке и стучу в дверь. Открывает ее мать. Я представляюсь, и только тогда она меня впускает. Интересно, кого еще она ожидала увидеть шагающим по дорожке в таком пингвиньем костюме, черт бы ее побрал. Миссис Робинсон при полном параде и так наштукатурена, что в какой-то миг мне приходит в голову, будто это ее мне предстоит тащить на этот дурацкий бал.

– Дорис сейчас спустится. Не желаете ли присесть?

Она практически заталкивает меня в гостиную, заваливает в кресло, стоящее рядом с лестницей, и только тогда уходит из комнаты. Я понимаю, что ее мамаша, с такой помпой исполнившая роль дворецкого, усадила меня в это кресло не зря и ожидается большой выход. Так что сижу и жду. И тут мне на ум приходит Перта. Как мне хотелось бы ей рассказать обо всем, что сейчас со мной происходит. Это так непохоже на все то, что она знает. Ей ни за что меня не понять. Но даже если бы она и поняла, то ни за что не поверила бы.

И тут на главной лестнице особняка появляется Дорис. Ну прямо сцена из «Унесенных ветром». Она спускается на три ступеньки, но останавливается, увидев меня. Смотрит на кресло, где я сижу, улыбается улыбкой Оливии де Хевиленд в роли Мелани, затем быстро пробегает оставшиеся ступеньки, причем так плавно, словно съезжает с горки. Я встаю.

Она поводит бедрами, расправляя складки платья, чтобы оно стало еще пышнее. При этом слышится упругий шелест, похожий на звук, издаваемый в полете крыльями голубя. Потом в комнату возвращается ее мать, она вносит коробочку с орхидеей. Прекрасное место для этой штуковины, от которой смердит мертвечиной. Я начинаю понимать, что они, возможно, купили дом ради этой лестницы, чтобы при случае Дорис могла плавно с нее спускаться.

Мать демонстрирует мне орхидею, чтобы я восхитился. Орхидея большая, как голубь, и, кстати, она и похожа на голубя, купающегося в пыли. Затем вручает ее мне вместе с длинной булавкой. Обе холодны как лед. Предполагается, что я приколю орхидею к платью Дорис.

И тут я замечаю, что на платье даже нет такого места, где я смог бы приколоть орхидею так, чтобы она была прямо у меня под носом. Если, конечно, я не собираюсь воткнуть булавку в голую веснушчатую кожу Дорис. И вот я стою, держа булавку в одной руке и орхидею в другой. Я мог бы вонзить ее в тот бугорок, который кажется одним из ее сосков, но может оказаться куском резины. У Дорис большие сиськи, но в этом платье они выпирают буграми даже в районе локтей. Между ними такое расстояние, что если посмотреть под соответствующим углом, то можно увидеть пол.

Похоже, как раз прикалывание орхидеи и есть та деталь, которую они не слишком хорошо продумали. Мать начинает хихикать. Дорис становится лососевого цвета, и веснушки проступают еще ярче. Мать берет дело в свои руки и прикалывает орхидею ей на пояс. Теперь у нее такой вид, будто на нее сзади заползла какая-то чудовищная виноградная лоза. Интересно, куда же мне класть руку, когда мы начнем танцевать?

В комнату заходит отец. У него бледный, усталый вид. Он набрасывает на плечи Дорис шелковую накидку и вручает ей ключи от машины. Кроме того, он дает всевозможные советы: не забыть запереть машину, выключить на стоянке фары и не превышать скорость тридцать пять миль в час. Он целует ее в щеку. Мать тоже целует ее в щеку. Отец поворачивается ко мне и жмет руку.

– Счастливо повеселиться, сынок. Но не забудь доставить ее обратно к двум часам.

Сынок! О небо, они уже меня на ней женили. Танцы заканчиваются в двенадцать тридцать. Что, интересно, я должен с ней делать до двух часов? Что подумает Перта, если я не вернусь к ней в наш сон? Вся эта история с каждой минутой больше и больше напоминает катастрофу.

Во время танцев мне приходится переместить орхидею с талии на запястье. Дорис хочет, чтобы та была на ее левом запястье, и я прикрепляю орхидею к ее наручным часам при помощи аптекарской резинки, которую нахожу в кармане. Цветок сидит у нее на руке с видом сокола, собравшегося поохотиться. Рука-насест лежит у меня на плече, так что во время танца чертова орхидея щекочет мне ухо и загривок. От этого у меня по спине ползут мурашки. Сам цветок я не вижу, но запах чувствую. Он все время напоминает мне о том, как воняла сгнившая кобылятина там, куда нас возил Джо Сагесса.

Эта вонь в сочетании с запахом потных тел вокруг нас и звуками музыки истончает мое терпение до предела. Чтобы хоть как-то отвлечься, я стараюсь думать о том сне, который увижу, когда вернусь домой и лягу спать. Дорис не то говорит что-то о музыке, не то спрашивает, где я живу. Ей известно, что мой отец работает в нашей школе дворником, но она об этом не говорит.

Отец дважды попадается мне на глаза. На этом балу он выполняет еще и роль вышибалы. Кроме того, он провожает до туалета тех парней, кому это становится необходимым. Он следит, чтобы там хотя бы не так много пили, и убирает рвоту, если кому-нибудь станет плохо. За эту ночь он получит пять долларов – как раз столько, чтобы заплатить за мой дурацкий смокинг. Я бы не согласился еще на одну такую ночь, как эта, даже за пятьдесят долларов.

Я вижу, как Эл отплясывает со своей подружкой. Он не бог весть какой танцор, но она из тех девушек, которые могут танцевать хоть с буйволом, и все равно он будет выглядеть изящным. Эл танцует на раз-два-три под любую музыку. Он ее даже не слушает. В своем смокинге он похож на киношного гангстера. У него в петлице белая гвоздика, но все равно он мог бы сойти за Брайана Донлеви в роли Гарри-Гелиотропа.

Дорис спрашивает меня о птицах. Как раз об этом мне и не хочется с ней говорить. Если б я думал, что это ей действительно интересно, я бы мог многое рассказать, я бы прекратил этот дурацкий танец, мы бы сели, и я бы все ей выложил. Я внимательно смотрю на нее и понимаю, что это обычная болтовня во время танца. Иногда мне кажется, люди только и делают, что играют в игры – всевозможные игры по сложным правилам. Нынешний бал – одна из таких игр со своими правилами. Одно из которых предписывает говорить, пока танцуешь.

У меня нет часов, и я не могу видеть часиков Дорис, закрытых орхидеей, но часы есть в конце спортивного зала, где мы танцуем. Их завесили проволочной сеткой, чтобы они не разбились от случайного попадания баскетбольного мяча, но если посмотреть под нужным углом, то все-таки можно догадаться, какое время они показывают. Оно ползет очень медленно. Я спекся. Уже двенадцатый час, а я обычно ложусь в десять, чтобы поскорее увидеть мой сон. Моя рука устала поддерживать руку Дорис. Иногда я пробую опустить ее немного пониже, давая таким образом отдых плечевой мышце, но это не помогает, мышцы вообще не могут больше выдерживать никакой нагрузки, и обе руки повисают, как плети. Дело заканчивается тем, что я уже не могу их поднять, Дорис смиряется с этим, обнимает меня за шею, крепко прижимается всем телом и продолжает танцевать, положив голову мне на грудь, засунув ее чуть ли не под самый мой подбородок. Теперь ее волосы лезут мне в нос, и это очень щекотно, тогда как орхидея продолжает щекотать мои затылок и шею. Обе мои руки заняты, потому что приходится делать вид, что я обнимаю Дорис где-то внизу. А кроме того, Дорис вовсю напирает на меня своими большими грудями, упругими, как надутая автомобильная камера. От всех моих тренировок и упражнений, которые должны были подготовить меня к тому, чтобы полететь, моя грудина сильно выпятилась вперед – значительно больше, чем у других людей, – так что груди Дорис как раз обхватывают ее с обеих сторон. Должно быть, мы красивая пара. Ведь мы с ней подходим друг к дружке, как два бревна сруба, уложенные в «лапу».

Наконец весь этот ужас заканчивается. Я веду Дорис в раздевалку, чтобы она взяла там свою накидку, и мы выходим на улицу. Все хлопают в темноте дверцами машин и хохочут. Я помогаю Дорис забраться в машину. Она спрашивает, не хочу ли я вести сам. Дурацкий вопрос. У нас в семье не водит никто. У нас и машины-то никогда не было и, наверное, уже никогда не будет. Отец, по-моему, и в автомобиле-то никогда не ездил.

Услышав мое «нет», она вставляет ключ в зажигание и поворачивает его. Машина почти новая, «Бьюик» – последняя модель, ее начали выпускать лишь перед самой войной. Двигатель восьмицилиндровый, очень мощный, но все достоинства сводит на нет эта дурацкая новинка, автоматическая коробка передач. Она позволяет водить машину, даже не зная, что такое передачи и как они переключаются. Отец говорит, что скоро, наверное, выдумают авто, где не надо рулить. Люди будут давить друг дружку почем зря, даже не зная, как это делается.

Дорис оборачивается ко мне. Ее лицо в свете огоньков на приборной панели кажется мягким и нежным, как птенец канарейки. Накидка сползла с плеч, и Дорис выглядит почти голой. Она протягивает руку и включает радио. Должно быть, она его заранее настроила на нужную радиостанцию, а может, даже позвонила туда, чтобы заказать подходящую музыку. Раздается «Серенада Солнечной долины» Глена Миллера. Эта вещь мне по-настоящему нравится, в ней есть внутренняя целостность и полнота, как в песне хорошего кенара.

– Давай прокатимся в Медию.

Что бы я ни ответил, мы все равно туда поедем. Скорее всего, она уже там все разведала и даже наметила предстоящий маршрут. Я откидываюсь на спинку и расслабляюсь. Пускай будет что будет. Похоже, этой ночью она меня все-таки трахнет. Правда, ей нужно вернуться к двум. Светящийся в темноте зеленым циферблат на приборной панели подсказывает, что сейчас без четверти час. Интересно, сколько всего может произойти за один час?

Дорис не слишком-то обращает внимание на то, чему ее учил отец. Она закладывает лихие виражи, гонит вовсю по дороге, где не разъехаться двум машинам, и пролетает под нависающими над самой дорогой ветвями деревьев, растущих уже в Медии, со скоростью никак не меньше пятидесяти миль в час. На прямом отрезке под каменными сводами высокой железнодорожной эстакады она выжимает почти семьдесят. Она такая маленькая, что, если кто проедет навстречу, он едва увидит ее выглядывающей из-за руля. Я опускаю глаза, наклоняю голову и пытаюсь сосредоточить внимание на ее крохотных серебряных туфельках, нажимающих то на акселератор, то на тормоз. Интересно, что сейчас делает Перта? Что случится с моим сном, если моя верхняя часть впаяется в бардачок, а место нижней части займет раскаленный восьмицилиндровый двигатель?

Она действительно выбрала укромное местечко. Мы сворачиваем на грунтовую дорогу, такую узкую, что ветки с обеих сторон царапают бока нашей машины. Дорис ничего не говорит, только рулит, пристально вглядываясь в темноту, чтобы не въехать в какую-нибудь рытвину. Все идет по полной программе. Я чувствую себя свечкой на именинном пироге, которую вот-вот задуют.

Мы переезжаем на этой чудовищной машине через небольшой ручей, и дорога поворачивает в никуда: впереди только скалы. Дорис наконец останавливает машину, ставит ее на ручник, выключает мотор и гасит фары. Затем она поворачивает ключ зажигания, чтобы радио продолжало работать. В этой машине есть все. Только вот проезжает на одном галлоне бензина всего миль девять; какого черта эта легковушка жрет, словно грузовик?!

Сперва Дорис просто сидит в машине, держась за руль, будто ребенок, делающий вид, что крутит баранку, в то время как на самом деле автомобиль стоит на месте. Я поднимаю голову и сажусь прямо. Поворачиваюсь к ней и кладу на сиденье согнутую в колене левую ногу. Сейчас что-то произойдет. Кажется, мне будет не слишком удобно.

Дорис залезает с коленями на сиденье. В темноте мне видно, что она оставила туфли внизу, рядом с педалями. Протягивает руку с орхидеей на запястье, чтобы я снял ее.

– Хотелось бы сохранить ее на память. – Эти слова она говорит уже в то время, когда я пытаюсь снять в потемках аптекарскую резинку. Она мне помогает, запястье извивается в моих руках, будто змея. Когда я наконец сдергиваю резинку, Дорис берет у меня орхидею и кладет на полочку над бардачком. Я вижу темное увеличенное отражение цветка в изогнутом ветровом стекле, оно кажется мне пугающим. Весь салон наполняется запахом орхидеи.

Я ожидаю, что сейчас произойдет один из тех потрясающих разговоров, которые обычно начинаются со слов: «Я тебе нравлюсь?» или: «Почему ты притворяешься, что я тебе не нравлюсь?» У меня уже было несколько таких. На эти вопросы практически не существует ответа, который не прозвучал бы либо как оскорбление, либо как ложь. Я уже готовлюсь соврать ради великой иллюзии выпускного бала, но мне даже не приходится этого делать. Дорис начинает что-то мурлыкать в такт музыке и клонится ко мне, покачиваясь взад и вперед, словно танцуя. Ах, этот танец в салоне «Бьюика» с автоматической коробкой передач! Я обвиваю ее руками и стараюсь возбудиться. Может, если я сделаю это с Дорис, во сне я сумею повторить то же самое с Пертой. Ведь мой сон состоит из тех вещей, которые мне известны.

Дорис смотрит на меня, и мы начинаем целоваться. Это продолжается долго, и все это время мне с трудом удается делать так, чтобы нос не слишком мешал. Затем она раскрывает губы, так что мне приходится последовать ее примеру. Я стараюсь, как могу. Потом она выдыхает мне в рот, а после начинает всасывать этот воздух обратно! Да так сильно, что я чувствую, как против моего желания воздух начинает поступать мне в рот через мои же ноздри! Боже мой! Это она так целуется или старушка Дорис – вампирша, которая крадет чужое дыхание? И только я успеваю это подумать, как она берет и сует мне в рот весь свой язык! Это все равно как засосать здоровый кусок жвачки. Не могу дышать, разве что через нос. И – просто самому не верится – у меня встает! Оказывается, вся эта дурацкая возня очень нравится моему «старому приятелю». Я пытаюсь скрестить ноги, чтобы скрыть это, а может быть, даже пригнуть его или успокоить, но Дорис не обманешь. Она толкает его животом! Стонет и засовывает язык еще глубже. Ее руки перестают меня обнимать, и я уже думаю, что мы, может быть, исполнили свой долг перед его величеством Балом и все закончено, но она приспускает платье, и из него выскакивают пресловутые сиськи. Теперь они смотрят немного в стороны, а не прямо на меня. И выглядят получше, чем те, в журнале «Нешнл Джиогрэфик».

Она откидывается назад, и я смотрю на них: веснушек не видно, во всяком случае, при свете приборной панели.

И тут ко мне приходит осознание того, что я могу. И не только могу, но даже хочу. Я хочу трахнуть Дорис. И в то же самое время я начинаю думать о Перте. Мне хочется, чтобы первой была Перта. Мне хочется, чтобы первой была не Дорис, а моя жена. Дорис никогда не станет моей женой. Все, что я мог бы сделать, – это трахнуть ее вместе с ее сиськами, языком и промежностью, а на фиг мне это нужно.

Дорис еще что-то пытается сделать, но мне уже все равно. Я продолжаю ее целовать, и держу в руках ее груди, и даже слегка их поглаживаю. Дорис тяжело дышит и плачет, но мы ничего друг другу не говорим. Наконец она садится прямо и заправляет груди обратно в платье. Уже скоро два. Мы процеловались почти целый час.

Чтобы развернуть машину, уходит чертова прорва времени. Я выхожу последить, как бы она не зацепила камни. Места совсем мало, а Дорис не очень хорошо ездит задним ходом. Мы дважды застреваем, прежде чем нам удается выехать на дорогу. До ее дома мы добираемся в два тридцать. Интересно, пристрелит ли меня ее бледный седой отец за то, что я почти трахнул его дочь и опоздал на полчаса? Да и машина, похоже, вся исцарапана ветками.

Перед тем как выйти из автомобиля, мы целуемся обычным, не вампирским поцелуем. Дорис спрашивает, встретимся ли мы еще. Конечно, отвечаю я, увидимся в школе. Я вижу ее там каждый день. На уроках геометрии.

Она достает ключ и отпирает дверь. Мать еще не легла и говорит, что отвезет меня домой. Все таксисты и водители автобусов давно спят. Я отвечаю, что живу неподалеку и пройдусь пешком. Та не слишком настаивает. Ей хочется узнать у Дорис все подробности. Интересно, что Дорис ей скажет, а что нет? Кто их знает, этих богачей.

Я рад этой четырехмильной прогулке. У меня есть время подумать. Надеюсь, я не слишком обидел Дорис, но рад, что все же не трахнул ее. Я хочу вернуться в свой сон к Перте. Потихоньку вхожу в дом и поднимаюсь по запасной лестнице, чтобы никого не разбудить. Перед тем как заснуть, я бросаю последний взгляд на часы, висящие над кроватью: на них ровно четыре.

Когда же я возвращаюсь в мой сон, там еще только вечер. Заходит солнце. Перта перелетает с одного из средних насестов на другой и назад. Туда – сюда. С минуту я наблюдаю за ней сверху, потом лечу вниз, к Перте.

– Я искала тебя, Птаха. Где ты был? Как у тебя получается, что иногда ты здесь, а иногда куда-то исчезаешь? Я не понимаю. Ты что, иногда вылетаешь из клетки? Один? И тебе не страшно? А ты не мог бы взять меня с собой?

– Нет, Перта. Никуда я не вылетаю.

На остальные вопросы я не могу ответить. Она кажется мне такой красивой. Я смотрю на нее против солнца, в его лучах мне хорошо видны изящные очертания ее грудки и спинки. Где-то в глубине души я ощущаю нарастающее беспокойство.

Я подлетаю к ней; Перта приседает на своей жердочке и начинает что-то мне щебетать. Ее крылышки выжидающе трепещут. Она явно готова к тому, чтобы я покормил ее. Но я, как и Альфонсо, не могу сразу на это пойти. Мне этого хочется, но придется взять в рот корм, а потом его отрыгнуть; я не могу себя заставить, всегда терпеть не мог рвоту. Моя человеческая сущность идет вразрез с повадками птиц.

Перта терпеливо ждет, когда я начну ее кормить. Я делаю над собой еще одно усилие, и у меня получается. Птичье начало побеждает, причем очень легко. Я даю Перте корм, теперь для меня это так же просто, как летать и петь; она счастлива. Она снова о чем-то мне «пипает». Я даю ей еще корма. Затем пою и придвигаюсь совсем близко. Она приседает ниже. Я еще не готов. Кормлю ее снова. Дело отчасти в том, что мне хочется продлить ожидание. Перта ничего не говорит, и мы летаем вместе всю ночь напролет. Я пою и кормлю ее, пока не наступает утро. Затем я просыпаюсь.

На следующий день я чувствую себя невыспавшимся и усталым. Мать донимает меня вопросами, но я с ней не слишком-то откровенничаю. Когда приходит Эл, я занимаюсь чисткой клеток. В моей второй большой клетке уже прибавилось двадцать птенцов. Пока я не потерял ни одной птицы. В гнездовых клетках жизнь бьет ключом. Оттуда доносятся песни самцов и писк птенчиков, требующих корма. В общем, стоит нескончаемый птичий гомон. Перта в одиночестве летает взад и вперед в первой клетке.

Эл начинает выпытывать, как все прошло с Дорис. Я говорю, что не трахнул ее, но он не верит. Он заявляет, что Дорис – самая горячая девушка в нашей школе, почище любого фейерверка; она трахнет даже коня, если сможет заставить его постоять спокойно. Я отвечаю, что охотно готов в это поверить, но со мной этот номер у нее не прошел.

Отец заверяет маму, что я не пропустил ни одного танца. Мать интересуется, где мы были потом. Я отвечаю, что мы отправились в Йедон. Есть там один молочный бар, вполне подходящее местечко; пойди я туда на самом деле, матери понравилось бы. Мать проходится щеткой по смокингу и при этом тщательно его осматривает. Но перед тем как лечь спать, я снял все, что на него налипло, – листья и все такое. Она бы, наверное, воспрянула духом, если бы нашла кое-что размазанным по внутренней стороне брюк.

Эл рассматривает канареек, но он не очень-то ими интересуется. Однако до него доходит, что я завел настоящую ферму. Он задает вопросы, сколько стоит корм, сколько рождается канареек в пересчете на одно гнездо и сколько денег можно заработать на всем этом.

– Господи, Пташка, да ты скоро станешь гребаным миллионером! Канареечным королем всей Америки! Тебя еще выберут сенатором!

Эта мысль кажется ему забавной. Он обещает, что когда-нибудь обязательно прочтет об этом в ежегоднике, где на самом видном месте будет красоваться моя фотография. Больше рядом с ней не будет написано ничего – ни перечня клубов, членом которых я состою, ни списка моих почетных званий, ни спортивных достижений, ни перечисления должностей, которые я занимал прежде. Только подпись: «Известен как Птаха». И ниже: «Скоро выберут сенатором».

Эл замечает Перту, в одиночестве летающую по клетке, и спрашивает о ней. Он интересуется, почему я не подсаживаю к ней молодняк. Я отвечаю, что это моя особая любимица. И еще не замужем.

– Только не говори мне, что она вроде той голубки, которая у нас когда-то была.

– Да, что-то вроде, – усмехаюсь я. – Только не заманивает ко мне стоящих самцов.

– И она тоже ест из твоих губ, как та чертовка?

На миг у меня появляется чувство, что Эл каким-то образом проник в мой сон. Если кому-нибудь это и под силу, то разве что Элу. Но тут я вспоминаю. Рассмеявшись, я говорю ему, что канарейки гораздо меньше поддаются дрессировке, чем голуби.

Мы идем на спортивное поле и какое-то время занимаемся метанием диска, потом Эл отправляется домой. Я возвращаюсь в вольер и смотрю на Перту в бинокль. Мне нужно решить, как рассказать ей о том, кто я такой. И, кстати, самому решить, кто я.

Следующей ночью в моем сне я понимаю, что должен рассказать Перте о себе. Днем я уже принял такое решение. А теперь это приходит в голову и тому Птахе, который живет в моем сне.

Сперва мы с Пертой вместе летаем, кружась в каком-то новом танце. Облетаем друг друга справа и слева, затем по очереди как бы ныряем вниз, и тот, кто оказывается наверху, перелетает через голову другого. Это красиво, но трудноисполнимо в ограниченном пространстве клетки. Вот если бы мы смогли полетать на свободе!

Натанцевавшись, она приседает передо мной и «пипает», чтобы я ее покормил. Я делаю это запросто. Пришло время спариваться, и она ждет. Я знаю, что внутри нее формируется яйцо, которое ждет моего семени. Мне тоже этого хочется, так пусть же оно бережно оплодотворит его.

– Птаха, чего ты боишься? Разве ты не желаешь, чтобы мы вместе свили гнездо? Я чувствую, у нас получились бы чудесные детки, и мы будем в них, я и ты; мои яйца в первый раз наполнятся жизнью, нашей жизнью. Почему ты боишься?

Я смотрю на Перту. Как я ее люблю! Вещи, о которых она говорит, – это как раз то, о чем я так долго мечтал и пел. Это даже лучше полета.

– Перта, мне сперва нужно тебе о многом рассказать.

– У тебя где-то есть другая самка и другое гнездо?

– Нет. Все не так просто, как эти глупости, Перта.

– То, о чем я говорю, не глупости.

– Слушай меня внимательно, Перта. Прислушивайся к тому, как я буду говорить, так же внимательно, как и к тому, что я скажу. Мне нужно, чтобы ты знала, что я говорю правду. Я хочу, чтобы ты знала, кто я, чтоб мы по-настоящему были вместе.

– Давай, Пташка. Рассказывай.

– Перта, все, что с нами происходит в этой клетке, происходит не на самом деле.

Она глядит на меня то правым, то левым глазом, но ничего не говорит.

– На самом деле там, за ее пределами, я человек. Это я привез тебя в эту клетку.

Я жду какого-то знака с ее стороны, подтверждающего, что она слушает, понимает меня. Если бы я все как следует понимал сам, то, может, сумел бы объяснить лучше. Перта смотрит на меня внимательно.

– Продолжай, Птаха, я слушаю.

– Перта, как ты думаешь, почему мы тут вместе? Дело, во-первых, в том, что, когда я спал и видел сон, мне в нем приснился другой сон, и там была ты, а во-вторых, мне удалось найти похожую на тебя канарейку, которую я привез сюда и которая днем в одиночестве летает по этой клетке. Ты сразу и канарейка из моего второго сна, и та, настоящая, которую я тоже каким-то образом полюбил, но уже как человек. И здесь, в этом моем сне, я потому, что мне это нравится. Я хочу быть с тобой, потому это и происходит.

Я умолкаю. Мне самому трудно понять, что я говорю. Во мне сейчас слишком много птичьего. Слова и мысли рождаются в моем человечьем мозгу, но мой птичий мозг не в силах понять их. В Перте я вижу не птицу, а еще одно существо, подобное мне, которое я люблю. Это похоже на бред сумасшедшего. Как я могу ожидать, что Перта поймет, поверит, когда мне самому это не удается? Так что я умолкаю.

– Продолжай, Птаха. Рассказывай дальше.

– О главном я уже рассказал. Там, в реальном мире, я человек, и когда сон заканчивается, то я хозяин всех этих птиц. Я купил и Пташку, и Альфонсо. Всех остальных я вырастил в другом месте, в моей комнате. Ту клетку, где мы сейчас летаем, я построил сам. Когда я парень, то хожу в такие места, которых отсюда тебе не видно. И я живу в окружении таких же существ, как я. Но в том большом мире я словно птенец, неспособный самостоятельно заботиться о себе. У меня есть мать и отец, с которыми я живу. Мой дом вон там, недалеко от вольера. Но если я не буду приходить сюда, заботиться о птицах, кормить их, вся здешняя жизнь прекратится, закончится. Понимаешь?

– Конечно же нет, Птаха. Не понимаю, и тебе это известно. Я птица, и только; все, о чем ты говоришь, для меня пустой звук.

– Но ты веришь мне, Перта? Ты не думаешь, что я вру, когда рассказываю обо всем этом?

– Нет, Птаха. Ты говоришь правду. Свою правду.

– Но сможет ли она стать и твоей правдой, Перта? Я подожду, пока она не станет твоей. Я хочу, чтобы ты до конца поняла, кто я такой.

Перта смотрит на меня в упор, совсем не по-птичьи.

– Нет, Птаха, я только птица. Твоя правда не может быть моей.

Я не понимаю, зачем мне хочется, чтобы она поняла. Наверно, я думаю, что если она узнает, поверит, то сон станет больше похож на явь. Но как сон может быть явью? Это все равно что пытаться сделать нуль больше, написав его тысячу раз подряд. Он все равно останется нулем.

– Перта, это означает, что тебя вовсе не существует, что ты лишь часть моего сна. Понимаешь?

– Что такое сон, Птаха?

Я опять замолкаю. Почему-то я не подумал об этом. Если птицы не видят снов, то бесполезно и объяснять. Но этот сон ведь мой. И в нем от меня зависит, видят птицы сны или нет. В моем сне я могу сделать так, как мне нужно.

– Послушай, Перта, разве, когда ты спишь, тебе не являются всякие мысли и образы, видения и чувства, которые не существуют сами по себе, а идут как бы изнутри, являются плодом твоего воображения?

– Нет. Я сплю, чтобы набраться сил, и только. А силы нужны, чтобы летать, заводить деток. Сон есть великое небытие. Во сне растут перья, становится тверже клюв, но мы сами не изменяемся, скорее наоборот.

Нет, мне это не по силам. Я не могу заставить птиц грезить, даже в моем собственном сне. К тому же я догадываюсь, что на самом деле дневному Птахе не слишком-то хочется, чтобы Перта все поняла. Он, видимо, думает, что, становясь кенаром, я должен жить одной только птичьей жизнью. Отказавшись от своего человеческого «я». Когда я это понимаю, ко мне приходит замечательное чувство облегчения.

В душу мою вселяется мир. По мере того как во мне разрастается птичье начало, я становлюсь все сильнее. Теплая кровь приливает к самым кончикам моих перьев, моих коготков.

Перта глядит на меня, словно хочет сказать, что я птица, что мне нужно забыть чепуху, которую я только что городил, всякие глупости о том, будто бы я человек. Она хочет, чтобы я вместе с ней вил гнездо, ей нужна моя помощь. Все, что я ей наговорил, – это лишь плод больного воображения, своего рода горячка. Перта не сомневается, что я птица. В ее мире я кенар, достаточно лишь посмотреть. И я сдаюсь. Ныряю с головой в ту жизнь, которая мне всегда так нравилась. В мире моего сна я опять, на сей раз окончательно, становлюсь птицей, и только.

Я начинаю петь. Перта для меня живее всего живого. Идет нескончаемый обмен мыслями, чувствами. Между нами так много общего, что подобное и присниться не может. Даже во сне. Перта начинает летать, кружась в каком-то замысловатом танце. Я лечу за ней и пою. Она порхает, танцуя под мое пение, а я пою, подстраиваясь под ее танец. Это не погоня, а следование друг за другом, след в след. Мы говорим на языке, которому не нужны слова. Каждый жест усиливает накал нашего взаимопроникновения, слияния наших душ. Затем Перта останавливается и поджидает меня. Я приближаюсь к ней – страсть кипит во мне, и я весь внимание. Она ждет меня, прогибая спинку, словно приглашая. Вспорхнув, я зависаю над ней, а затем опускаюсь. Проникновение в нее сопровождается полным слиянием. Она принимает меня всего, я больше не одинок и, более того, уже не существую отдельно. И наконец наше иллюзорное единство становится общей для нас двоих реальностью.

Проснувшись утром, я обнаруживаю, что это случилось опять. Все в сперме – и я сам, и простыни, и пижама. Приходится все застирывать, чтобы не заметила мать. Нет, с этим нужно что-то делать.

Я беру длинную палку и отправляюсь к речке. То, что мне нужно, обычно плавает в ней в большом количестве. Наверное, к ней где-то подведена канализационная труба, потому что на ее берегах вряд ли поместится столько влюбленных. Я вытаскиваю один, подходящего размера и в хорошем состоянии, мою его тут же в речке, а затем приношу домой и мою еще раз. Выворачиваю наизнанку. Натягиваю – оказывается, в надетом виде я его практически не ощущаю. Потом я засыпаю с презервативом, так его и не сняв.

В последующие несколько сумасшедших недель я почти каждую ночь наполняю его чуть ли не до краев. Мы с Пертой так увлечены друг дружкой, что все мои сны состоят из головокружительных полетов, страстных песен и ошеломительных кульминаций.

Теперь мне удается гораздо лучше отделить то, что происходит в моем сне, от моей дневной жизни. Во сне я вообще с трудом вспоминаю, что днем я не птица. Я превратился в кенара почти полностью. Днем я сделал проволочный каркас для гнезда и поместил его в клетку, где сидит Перта, канарейка из реального мира. Ночью же мы с Пертой вьем наше гнездо. Как ни странно, но днем сидящая в одиночестве Перта также проявляет интерес к постройке гнезда. Я даю ей корпию, и она принимается за дело. Такое бывает. Иногда во время периода гнездования самка начинает вить гнездо даже без самца.

В моем сне постройка гнезда приносит мне массу удовольствия. Перта, которая проявляет себя прекрасным строителем, делает боˆльшую часть работы. А работа очень трудная: нужно и плести, и вязать, и конструировать. Мое участие сводится главным образом к тому, что я подношу строительные материалы. При сооружении гнезда Перта проявляет поразительные сноровку и проворство. В качестве кенара я способен их оценить гораздо лучше и еще больше восхищаюсь своей подругой.

Каждый день, отправляясь кормить птиц и чистить их клетки, я проверяю, как у Перты обстоят дела с постройкой гнезда, которое она решила вить прямо в вольере. Оно точь-в-точь похоже на гнездо, которое Перта вьет в моем сне, разве что во сне работа двигается чуть-чуть быстрее. Неужели сон может опережать реальную жизнь? Я начинаю склоняться к мысли, что на самом деле не знаю, какие события следует считать реальными, а какие нет.

Когда гнездо закончено, Перта сообщает мне, что следующей ночью собирается снести яйцо. Именно ночью, потому что по ночам мне обычно снится день. Когда же я просыпаюсь и наступает другой, настоящий день, я продолжаю оставаться во власти моего сна. Я все время думаю о том, как будет отложено наше яйцо. Мне даже трудно понять, что пока я вижу сны, настоящая Перта спит – а снящаяся Перта просыпается, лишь когда та Перта засыпает. Снятся ли они друг дружке? Права ли моя Перта? Действительно ли птицы не видят снов? Неужели им никогда не снятся они сами за пределами своих клеток?

Ночью Перта действительно откладывает яйцо. Перед этим я сижу рядом с ней. Она рассказывает, что может чувствовать, как оно в ней созревает, как твердеет скорлупа и как затем оно приходит в движение, чтобы вскоре оказаться в гнезде.

Она просит меня спеть ей, чтобы яйцу легче было выйти. Я начинаю петь – нежно, рассеянно, даже не зная, какой она будет, моя песня. Я пою о том, как мы были вместе, как жили душа в душу и что это только начало. Быть отцом – это совсем не то что быть просто мальчишкой.

Утром, едва начинает светлеть небо, Перта говорит мне, что яйцо уже снесено. Она приподнимается, чтобы я мог его видеть. Оно такое красивое. Она сходит с гнезда, и я медленно на него опускаюсь. Тепло ее тела исходит от яйца, от гнезда, проходя через перья к самой моей груди. Я стараюсь не шелохнуться, и это тепло пронизывает меня всего. Я стараюсь почувствовать то, что недавно ощущала Перта, что ощущает она сейчас. Перта наклоняется над гнездом и кормит меня. Затем она приседает рядом с гнездом и выгибает спинку, желая принять меня.

И Перта, живущая в моем сне, и Перта, живущая в клетке, откладывают по четыре яйца. Те, что снесены Пертой, обитающей в клетке, такие же красивые, как наши. Эти яйца я оставляю в ее гнезде. Я хочу исключить всякую вероятность того, что яйца в моем сне окажутся камушками; а кроме того, я знаю, что яйца дневной Перты должны быть стерильными. Если я знаю, что они должны быть такими, то какой смысл забирать их из гнезда?

Днем я боюсь, что яйца в моем сне могут тоже оказаться стерильными. Однако ночью я об этом совсем не беспокоюсь. Я спрашиваю Перту, почему раньше у нее были только стерильные яйца, и она отвечает, что до сих пор ее никто не оплодотворял как следует. Мне хочется в это верить.

Мне очень хочется, чтобы наши яйца оказались оплодотворенными. Я желаю этого изо всех сил. Я рассматриваю в бинокль, как вылупляются из яиц птенцы в гнездовых клетках. И это глубоко отпечатывается в моем мозгу. Мне хочется в точности знать, как мне себя в этом случае вести, когда я буду птицей. Мне хочется отворить моим детям дверь в большой мир по всем правилам.

Другая большая клетка постепенно заполняется птенцами. Судя по тем схваткам, которые там время от времени происходят, большинство – самцы.

Я смотрю на бедную Перту, одиноко сидящую в клетке на свитом ею гнезде со стерильными яйцами. Мне кажется несправедливым, что ей придется зря их высиживать. По прошествии недели, то есть половины срока высиживания, я беру эти яйца по одному и подношу к свету. Они все действительно стерильные.

Я решаю, что с этим нужно что-то делать. У меня есть три самки, в чьих кладках птенцы должны вылупиться примерно в то же время, когда это могло бы произойти у Перты. У одной пять яиц, а у других по четыре. Я беру два яйца из того гнезда, где их пять, и по одному из остальных. Три птенца на гнездо – это как раз то, что надо, им будет не так тесно и у них будет больше шансов выжить.

Я подкладываю эти четыре яйца Перте взамен стерильных. Теперь я чувствую себя гораздо лучше. Уверен, Перта будет хорошей матерью. Два яйца взяты у Пташки и Альфонсо. Думаю, Пташка не возражает, чтобы я их взял. Перта, похоже, не замечает подмены и принимает новые яйца за свои. Прежде чем положить их в гнездо, я убеждаюсь, что они все действительно оплодотворены. Яйца я проверяю с помощью карманного фонарика. Семидневное оплодотворенное яйцо матовое, и сквозь него уже проступают кровеносные сосудики.

В моем сне я без устали разглядываю кладку наших яиц, но не могу заметить в них никакой перемены. Замена яиц в гнезде другой Перты совершенно не сказалась на наших. Думаю, от этого у наших яиц больше шансов оказаться оплодотворенными. Мне очень хочется поскорей стать отцом. Я хочу сам выкармливать своих птенцов. Сидя на насесте, я часто кормлю Перту и пою ей песни.

Когда я стану отцом и буду знать, что продолжением меня стала новая жизнь, это лучше всего подтвердит, что я действительно существую. Я чувствую, что стану от этого более настоящим, причем не только как птица, но и как человек. Осознание своего отцовства – вот, по существу, единственная вещь, доказывающая самцу, что он состоялся, что он есть.

В ту ночь, когда птенцы должны вылупиться и Перта говорит, что уже чувствует, как они шевелятся под скорлупой, я сижу на яйцах, пока она принимает ванну, чтобы потом прикосновение ее мокрых перьев сделало скорлупу мягкой и птенчикам было легче ее проломить. Я и сам теперь могу чувствовать движение в каждом яйце. Да, все вылупятся к утру. Я это знаю. Когда Перта возвращается в гнездо, я пою ей песню. И я хочу, чтобы ее услышали мои дети, они уже умеют слышать. А скорлупа очень тонкая. Вот она, эта песня:

Перейти на страницу:

Все книги серии Young Adult. Легендарные книги

Похожие книги

Ханна
Ханна

Книга современного французского писателя Поля-Лу Сулитцера повествует о судьбе удивительной женщины. Героиня этого романа сумела вырваться из нищеты, окружавшей ее с детства, и стать признанной «королевой» знаменитой французской косметики, одной из повелительниц мирового рынка высокой моды,Но прежде чем взойти на вершину жизненного успеха, молодой честолюбивой женщине пришлось преодолеть тяжелые испытания. Множество лишений и невзгод ждало Ханну на пути в далекую Австралию, куда она отправилась за своей мечтой. Жажда жизни, неуемная страсть к новым приключениям, стремление развить свой успех влекут ее в столицу мирового бизнеса — Нью-Йорк. В стремительную орбиту ее жизни вовлечено множество блистательных мужчин, но Ханна с детских лет верна своей первой, единственной и безнадежной любви…

Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер

Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза
Норвежский лес
Норвежский лес

…по вечерам я продавал пластинки. А в промежутках рассеянно наблюдал за публикой, проходившей перед витриной. Семьи, парочки, пьяные, якудзы, оживленные девицы в мини-юбках, парни с битницкими бородками, хостессы из баров и другие непонятные люди. Стоило поставить рок, как у магазина собрались хиппи и бездельники – некоторые пританцовывали, кто-то нюхал растворитель, кто-то просто сидел на асфальте. Я вообще перестал понимать, что к чему. «Что же это такое? – думал я. – Что все они хотят сказать?»…Роман классика современной японской литературы Харуки Мураками «Норвежский лес», принесший автору поистине всемирную известность.

Ларс Миттинг , Харуки Мураками

Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза