Придя в себя, я потребовала, чтобы меня в этом фургоне немедленно отправили домой, и пригрозила, что, если они этого не сделают, я пойду пешком. Им пришлось согласиться. Толстый кол-агасы надел шинель и сел рядом с кучером.
Когда мы уже забрались в фургон, подошел Бурханеддин-бей. Видно, ему было неловко.
— Феридэ-ханым, — сказал он, не смея взглянуть мне в лицо. — Вы нас неправильно поняли. Уверяю вас, по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. Просто мы хотели угостить вас как следует, показать, что значит вечеринка на винограднике. Как мы могли предполагать, что у маленькой барышни, получившей воспитание в Стамбуле, которая несколько дней назад так свободно разговаривала с одним из наших офицеров, окажется такой дикий нрав? Я еще раз заверяю, что по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. И вместе с этим я прошу у вас прощения за то, что мы вас огорчили.
Повозка окунулась в темноту и покатила по узеньким тропинкам среди виноградников. Я закрыла глаза, забилась в угол и дрожала, словно от холода. Мне вспомнилась другая ночь, ночь моего бегства из особняка в Козъятагы, когда я, не думая о том, что делаю, пустилась одна в путь по ночным дорогам.
Пахучие ветки лоха хлестали в окно фургона, били по лицу, пробуждали меня от дремоты.
Я услышала, как Мунисэ глубоко-глубоко вздохнула.
— Ты проснулась, крошка? — спросила я тихо.
Девочка ничего не ответила. Я увидела, что она плачет, совсем как взрослая, стараясь скрыть свои слезы. Я схватила ее за руку и спросила:
— Что случилось, девочка?
Мунисэ порывисто обняла меня и зашептала тоскливо, как взрослый человек, который больше жил и больше моего понимает:
— Ах, абаджиим, как я там плакала, как я испугалась! Я знаю, зачем тебя туда позвали, абаджиим. Больше никогда не поедем с тобой к таким людям. Да? А ты?.. Упаси аллах, как моя мать… Что тогда будет со мной, абаджиим?..
Ах, какой позор! Какое унижение! Мне, как падшей женщине, было стыдно этой девочки. Я не смела взглянуть ей в глаза. Уткнувшись лицом в ее маленькие колени, я до самого дома плакала навзрыд, словно ребенок на руках у матери.
Солнце только что поднялось над горизонтом, когда я подошла к дому мюдюре-ханым. Пожилая женщина растерялась, увидев меня в такой ранний час на ногах, с опухшими от слез глазами.
— Что-нибудь случилось, Феридэ-ханым? Что с тобой, дочь моя? Я никогда не видела тебя такой… Уж не заболела ли?
Спокойствие и невозмутимость этой женщины, ее холодное, строгое лицо всегда немного пугали меня и мешали быть с ней откровенной. Но сейчас в этом чужом городе у меня не было, кроме нее, человека, с которым я могла бы поделиться горем.
Заикаясь и дрожа, я рассказала мюдюре-ханым о ночном происшествии. Я ничего не утаила. Пожилая женщина слушала молча и хмурилась. В конце рассказа я взглянула на нее умоляющими глазами, словно просила утешения.
— Мюдюре-ханым, вы старше меня. Вы больше знаете. Ради аллаха, скажите правду. Неужели меня уже следует считать дурной женщиной?
Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо ее выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, все понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом: