Девка теперь убежала. Заступница… Да и ладно, против толпы ничего не смогла бы, а всё ж отчего-то стало тоскливо, хоть вой.
А реки он боялся не шибко: может, и не доведут. Как Радим обманул его с рубахой, как умерла глупая надежда, стало внутри легко и спокойно. Пришла злость — не та, что красной пеленой застит глаза, а долгая холодная злость, дающая силы держаться. Он отыскал зазубренный прут, вдавленный внутрь, и протирал об него ошейник, день за днём, день за днём. Радим и не разглядел. Ошейник, может, теперь лопнет.
— А ну, — перекрыл все голоса чей-то сиплый и тонкий голос, — расступись! Расступись, кому сказал!
Вперёд протолкался мужик, хотя и невысокий, а в плечах вдвое шире любого. Грива косматых тёмных, чуть в рыжину волос перехвачена обручем. Из ворота рубахи, из-под рукавов выбивается шерсть, даже и пальцы волосатые, глазки под низким лбом небольшие, чёрные — как есть медведь.
— Чё, Божко, заел тя волк? — насмешливо спросил мужик. — Рученька болит? А ну, покажь…
И, не дожидаясь, потянул мальчишку к себе, пригляделся.
— Где ж рана-то? Я и не разгляжу. На другой руке, может?
Сам будто куклу соломенную вертит: рукава поддёргивает, те аж трещат, да руки мало не к носу тянет, разглядывая. Божко трепыхается, да куда там! Пришлось ему стоять с поднятыми руками, и все увидали, что нет ни раны, ни даже следа.
— Вот так лютый волк! — прищёлкнул языком мужик. — Беззубый, что ль? А чё ты, Божко, скулишь тогда, ежели зверь тя не подрал?
Тут и отец мальчишки, опомнившись, вмешался.
— Ты, Добряк, чего к сыну моему пристал, не пойму?
— А того, что смуту наводит зазря! Пущай сознаётся, как волка палкой бил да колол, и как дружки ему помогали.
Он отпустил Божка. Тот попятился, глаза выкатил и заорал, надрывая горло:
— Да не было такого! Не было!
А сам руками разводит, людям в лица заглядывает — не вру, мол! И глаза таращит — дескать, глядите мне в душу до самого донышка, честен я и прятать мне нечего.
Только волк дожидаться, что люди решат, не стал, да палку, мальчишкой выроненную, поднял, всем показал. Божко и не заметил, спиной стоял, и чего народ посмеиваться начал, не понял.
Тут и девка вышла, тёмные брови хмуря. Всё же не убежала.
— Как на зверя, на цепь посаженного, с палкой идти, так ты, Божко, первый смельчак, скор ты и на оговор. А правду говорить не спешишь, на это у тебя смелости не достало! Ежели сам не можешь, так я скажу, ведь я-то видела, как вы втроём его мучить пришли! Вы его не пожалели, а как ты ему в зубы попался, он тебя пожалел. Зверь-то добрее тебя, выходит.
Зашумел народ, теперь уже об ином. Засомневались. Грех на душу едва не взяли напрасно, и хотя все были хороши, а только кому по нраву в таком сознаваться? Ясно, стали искать виновного. Божко под взглядами завертелся, как на сковороде, и отец его, смекнув, что дело неладно, заголосил:
— Чего это мы девку слушаем? Её слово против его слова, а девки, знамо дело, лукавые, правды не скажут…
Тут мужик, на медведя похожий, к нему шагнул, сгрёб за ворот. Сам хотя и ниже, а нагнуться заставил и в лицо закричал тонким, сорванным голосом, слюной брызгая:
— Ты, Ёрш, паскуда, на кого рот поганый разинул? Сам напраслину возводить горазд, и щенка таким же растишь! Дочь моя не брешет, в отличие от всяких тут!
Не убежала, подумал Завид, и внутри у него потеплело. Не убежала, отца позвала…
Тут из толпы выбралась баба и такой подняла крик, что хоть и уши заткни, всё одно услышишь. В стольном граде Завид однажды слыхал, как гудят ратные трубы, но эта баба, пожалуй, и их бы перекричала. Девке она, по всему, приходилась матерью и теперь сочла, что дела без неё решить не смогут.
Досталось всем: и лиходеям, которые из сыновей не справных мужей растят, а таких же нелюдей, и прочему народу, который горазд зенки пялить, а как трое мало не у всех на глазах девке косу рвут, не увидали.
Досталось и дочери. Та небось уже и пожалела, бедная, что вышла. Стояла теперь, глаза опустив, с красным от стыда лицом, пока мать ей выговаривала за то, что не в свои дела лезет — ну, кликнула бы народ, а самой-то на рожон чего переть? Вот уж беда, ежели ума недостало! И руки показать заставила: на них следы чужих пальцев багровели.
Уводили девку за ухо, и она, губы стиснув, шла с безрадостным лицом. Видно, несладко ей придётся, не раз ещё подумает, что зря вступилась за зверя.
А Божка решили высечь хворостиной, чтобы неповадно было. Дружки его давно убежали да где-то схоронились, а он вопил, что это всё они придумали, с них и спрашивать нужно. Только к волку-то он сам полез, и палку все видели, да и лгать его никто не вынуждал.
К Радиму подошёл, должно быть, местный староста, что-то сунул в руку и сказал негромко, склонясь к уху:
— За беспокойство… А ныне ехал бы ты, человек добрый, потому как нам уж не до веселия…
Завид был согласен, что лучше бы ехать. Сколько-то получили, шкуры сберегли, и ладно. Да и Ёрш, отец Божка, смотрел нехорошо, совсем нехорошо. Такой мог собрать мужиков, да и встретить позже на дороге, учинить свой суд.