Он не сразу смог понять, что ответное молчание Марвина было исполнено потрясения. Теряешь сноровку, Лукас Джейдри… Птицелов. Птицеловы такое чуют нутром, а у тебя, похоже, чутьё напрочь отбило.
— Не Птицелов, — раздражённо повторил Лукас, подняв голову. — Я и не думал, что ты им станешь. Так что ловлю пташек оставь тем, кто в ней хоть что-то смыслит.
— И кого вы будете ловить теперь? — спросил Марвин, помолчав.
«Если бы у меня был ответ, ты никогда не появился бы в моей жизни», — подумал Лукас, а вслух сказал:
— О патрицианцах я позабочусь сам.
— Вы же знаете, что я вам не верю.
— Не важно, веришь ты или нет. Береги короля.
— На короля вам наплевать.
— Но на него не наплевать тебе. Поэтому береги его. И… — он не смог закончить, да это и не было нужно. Марвин уже сберёг Ив — от него. Значит, сбережёт и от целого мира.
— Спасибо, — сказал Марвин.
Выходя, он оставил дверь открытой.
Прошло много времени, а может, и нет. Лукас встал, оглядел разгромленную комнату. Поднял перевёрнутый стул, потом стол, сдвинул его на прежнее место. Посмотрел на осколки стекла, застрявшие в каминной решётке, и, подойдя, несколько раз ударил по ней носком сапога, пока осколки не свалились в огонь. Пол перед камином тоже был засыпан стеклом, поблескивавшем в лужицах вина. Лукас сгрёб осколки и пошёл во двор за снегом.
Сделав три шага от двери, он сел на землю, опёрся о согнутые колени и заплакал.
Солнце светило сквозь древесные кроны, когда Лукас встал, набрал снега и пошёл обратно в дом. Снег таял прямо в руках, и вода текла по запястьям в рукава.
Отчистив всё, что можно отчистить, он поехал ловить.
Отъехав от охотничьего домика Мекмилленов на две мили, Марвин придержал коня и какое-то время стоял среди стонов и шорохов пробуждающегося леса, глядя на переплетение звериных троп. Сердце по-прежнему гулко колотилось в его груди, так, будто эти две мили он не ехал, а бежал со всех ног. Потом он спешился, погладил по шее недоумённо всхрапнувшую лошадь, встал на одно колено и провёл ладонью по худосочному островку бледной зелени, пробивавшейся сквозь снег. Травинки были крохотные и редкие, будто первая поросль щетины на мальчишеских щеках. Марвин отрешённо провёл по собственному подбородку. Он чувствовал себя так же, как накануне своего посвящения в рыцари. Тогда он, кажется, впервые в жизни как следует вымылся и побрился, и всю ночь провёл, стоя на коленях на непокрытом каменном полу перед раскрытой дланью Единого. Сперва он прилежно читал молитвы, которым его научили, но длань Господня была так неподвижна, и капли святой воды, скатываясь от каменных пальцев к каменному запястью, так монотонно стучали о дно чаши в её основании, что в какой-то момент Марвин не выдержал и задремал. К счастью, он проснулся прежде, чем тело успело расслабиться, и вовремя успел превратить падение в ретивый челобитный поклон. Никто ничего не заметил, и остаток ночи Марвин истово молился о прощении. Под утро ему показалось, что святая вода, которой он регулярно смачивал руки, стала чуть теплее, и это означало, что Единый принимает и его покаяние, и его присягу. Он почувствовал радость и гордость, переполняющие всё его естество, и с тех пор всегда знал, что вовремя проявленным смирением заслужит прощение любого греха.
«Какие свои грехи я искупил сегодня?» — подумал Марвин, и его рука, рассеянно поглаживающая траву, сжалась в кулак, загребая грязный снег.
Он глубоко вздохнул, не поднимая головы. Конь тихонько заржал, будто недоумевая. Марвин знал, что надо подниматься и ехать, но вместо этого приложил к земле и вторую ладонь. Он был без перчаток, и стылый холод лился в его мышцы и жилы, смешиваясь с робким, но непрерывным движением сил, только-только пробуждавшихся в этой земле.
«И во мне, — подумал Марвин. — Во мне ведь тоже?»
— Я же всё сделал правильно? — вслух проговорил он, ни к кому не обращаясь. — Ведь правильно?
Ему не надо было слышать ответ, но вопрос задать следовало, чтобы почувствовать его бессмысленность. Какая разница, правильно или нет. Он всё равно не мог вернуться и ещё раз посмотреть на Лукаса. Он никогда бы не подумал, что быть им — это так ужасно. И никогда не сможет забыть, что чувствовал, когда хлестал его по щекам — словами, куда более тяжёлыми, чем кулаки. И у него было чудовищное ощущение, будто это не он говорит, а какая-то тварь, вселившаяся в его разум, завладевшая его мыслями и языком, но злонамеренно не тронувшая чувства, чтобы он видел и понимал, что творит. От одного воспоминания об этом он чувствовал прилив дурноты. И даже думать не хотел, каково Лукасу было жить вот так — жить со всем этим много лет. И как он умудрялся при этом не чувствовать то, что на его месте должен бы чувствовать любой нормальный человек.