Простой, стандартный советский конверт, с гербом в левом углу, с маркой в правом, с простодушным советом: «Хочешь, чтобы письмо дошло быстро, пиши адрес правильно», — конверт, что до сих пор являлся для Руневича предметом зависти, чуть не абстракцией в руках его более счастливых товарищей, имел штемпель их сельской почты, а адрес старательно, красиво выведен был почерком, который Алесь, кажется, узнал бы и на ощупь.
Дрожащими руками оторвал краешек конверта, вынул близкий, родной, как хлеб детства, листок из тетрадки в клеточку, густо и ровно выстроченный фиолетовыми рядками мелких букв, ухватил взглядом слова: «Дорогой наш Алесь! Мы с мамой и Аней только и думаем…» — и отошел из толпы товарищей в сторону…
Это было одно из тех писем, которыми Толя неутомимо, упорно, день за днем ловил его, Алесеву, волну, вызывая из неизвестности ответное слово…
Помимо тех обыденных для постороннего человека фактов, о которых Толя сообщал, очевидно, в каждом из предыдущих, потерянных для Алеся, писем, был еще взволнованный рассказ о «нашем с Аней большом счастье» («С зимы поджидаем тебя, дорогой, уже втроем: мама, Аня и я…»), о вечерах в красном уголке, о первом в их Пасынках советском самодеятельном спектакле («Как же нам не хватает тебя! Хлопцы и девчата частенько вспоминают…»), о «Тихом Доне» («Не передать, какой это шедевр!..»), о радио, которое уже не потихоньку в наушниках, а на всю хату поет из Минска и Москвы («Не натешусь Глинкой, Чайковским, народными перлами!») — словом, обо всем необычном, новом, что принесла туда в минувшем сентябре свобода, чем жив теперь Толя.
И вот в словах его и в подтексте, который говорил — куда там! — несравненно больше, Руневич услышал, казалось, с непреодолимой силой, бесповоротно, что час отлета пришел.
Но дело, как известно, повернулось по-иному.
В том, что случилось, Алесь не раскаивается: иначе поступить тогда, во время их бунта, он не мог.
Об упущенной весне — что ж, слишком жалеть не стоит. Да и о компаньонах тех тоже.
Вместо весны есть лето, оно не только согреет, но и накормит.
Вместо тех двоих, слабоватых для риска, есть новый, сильный… Да не новый, а давний друг, такой нужный ему, свой, как воспоминание о родном доме, милый Бутрым, который было так некстати, обидно пропал тогда без вести, а сегодня неожиданно и так кстати нашелся!..
Светает… За решеткой, между ветвями двух берез, там, где стояла луна, которая уже отдалилась и побледнела, колосья перестали кланяться, притихли в ожидании солнца.
Алесь приподнялся, заметил, что форточка закрылась, толкнул ее, и в грудь ему тихо дохнуло прохладой. Повернулся на спину.
«Надо уснуть и мне», — шепнул он про себя, приложив ладони к груди. Вот они ощутили тепло и молодой, упрямый стук сердца. Тело все еще ноет от удара прикладом…
И как же хочется, чтобы кто-нибудь погладил тебя по волосам, по горячему лбу… Не кто-нибудь… Та, что живет лишь в мечтах, пока неведомая, только желанная. Чтобы пришла она из родного, далекого мира, глаза в глаза заглянула в душу, теплом припала к твоим губам…
«Будет, будет еще и свобода и счастье…» — думал Алесь и еще раз сказал себе, но теперь уже так, что с улыбкой услышал свой шепот:
— Надо уснуть и мне.
Однако сон пришел не скоро.
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ И ЭХО ПРОЖИТЫХ ЛЕТ
После того как в знаменитом компьенском вагоне было подписано трагическое для Франции перемирие, в Кассове тоже, во исполнение приказа о всенародных торжествах, целую декаду были вывешены все флаги, и кирхи в два колокола рьяно вызванивали трижды в день, так, что подпрыгивали петушки на шпилях.
Идеи нацистского превосходства вбивались во все головы до железной тоски настойчиво.
И это давало свои результаты.
Алесь почувствовал это в семье своих новых хозяев.
Долговязый и довольно симпатичный с виду Курт купил как-то машинку, чтобы остричь Оскара. Но хитрый, склонный побаклушничать мальчуган, и в самом деле обросший за лето целой копной волос, не дался, удрал. Тогда молодой хозяин позвал из конюшни поляка.
— Послушай, Алекс, — сказал он, когда тот вышел, — давай я тебя остригу. Сегодня воскресенье, и я хочу научиться стричь. А тебе — ты же гефангенер, тебе все равно.
Пораженный даже не так самой просьбой, как тоном, совершенно серьезным тоном, каким она была высказана, Руневич посмотрел на сопляка и, не сказав ни слова, вернулся в конюшню.
Дух времени заговорил в Курте более энергично. Через несколько минут он снова вызвал пленного во двор, к самому крыльцу, протянул ему одной рукой сапоги, а другой щетку и баночку с кремом и как можно строже приказал:
— Почисти. Но как следует и быстро!
Это не все. Курт был уже не в тенниске и обычных штанах, а в форме «Гитлерюгенда». Не в полной, правда, без шапки и сапог, но главное было — свастика на повязке.
Высокий, плечистый, в заплатанных военных обносках, взрослый, начитанный, битый жизнью мужчина, Алесь стоял перед немчиком, опершись на большие восьмизубые вилы, сперва нахмурив густые светлые брови, потом с улыбкой на полных, подчеркнутых ободочком губах…