Читаем Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение полностью

Брань его не хлесткая, не смешная, а уж такая до тошноты гнусная, что ей бы не изо рта исходить… Прежде чем подать «хамам» команду ползти, Пингвин смешивал с грязью и их самих, и их матерей, жевал, пережевывал и с наслаждением выхаркивал самую липкую гнусь казарменного фольклора, щедро приправленную усталостью, сознанием долга и собственного превосходства. С брезгливо-страдальческой улыбкой на смазливенькой морде.

Белокурый парень, который и там, в армии, был правофланговым, смотрел, как и все, в землю. Молебен этот длился недолго, однако рекрут успел разглядеть перед самыми глазами, между нерасцветших ромашек, светлые, маслянистые, необычайно выпуклые песчинки, вспомнить, что в солнечной вышине — пушистые белые барашки, почувствовать, что на душе у него — свое, человеческое, веселое настроение.

От книги, которую на днях взял в полковой библиотеке. «Дивны дела твои, господи!..» (Пошел монах по грибы, да из лесу бабу в мешке приволок.) Книга эта — «Похождения бравого солдата Швейка». По слепоте начальства попала она в казарму, что ли? Будто специально, чтоб вечером ты от души посмеялся над австро-венгерской военщиной, а наутро увидел еще одну, на этот раз польскую, инсценировку страниц, по сути — общечеловеческих.

Снизу… Да нет, не снизу, хотя и брошенный на землю приказом пана поручика, смотрел тогда правофланговый на него, на этого по тупости, по гнусной брани почти такого же, как Шранк, сверхчеловека.

«Это еще ничего, — думал тогда солдат, — ну, не самое худшее, что может быть. Я выдержу, не поддамся! Я…»

Но тут мимолетное воспоминание оборвала команда.

— Ползти! Цум доннерветтер нихт нох маль, ползти…

Пленные ползут. Так же, как вчера, как позавчера, — медленно, сберегая силы, четко, как по линейке, держа равнение.

Шранк обегает сзади длинную цепочку и снова, как вчера, видит, что отстающих нет. Некого как будто подгонять. Именно только «как будто», потому что он вдруг замечает, что ноги у высоких — длиннее, отстают. Бросается к этим ногам и бьет носками крепких, начищенных до блеска сапог по стоптанным, запыленным подошвам и каблукам. Забежав вперед, он опять видит, что цепочка ползет идеально. И это, цум доннерветтер, перестает быть интересным.

Сверхчеловек в звании старшего унтера подает команду встать, построиться по трое и с песней — марш! При этом он и сегодня не забывает напомнить, что чем лучше будет песня, тем скорее обед.

По широкой лагерной улице, по обе стороны которой стоят молоденькие деревца, а дальше — кирпичные низкие, длинные блоки, с песней идет сотня вконец измученных, вывалянных в пыли людей, а перед ними — немец в фуражке седлом, с галунами на воротнике, и вид у него — лишь медных труб да цветов не хватает.

Польская песня о весеннем рассвете, о терпкой росе и румяной Чесе, что выгоняет на луг волов, — песня, которую не затаскала, не испоганила казарма, народная песня, что выше всех войн, — звучит как победный марш.

А унтер Шранк — издалека заметно — воспринимает это пение, все это непонятное «ферфлюхте проше пана» как триумф своего командирского гения, как дань арийцу, наци.

Он превзошел героев Гашека: он и смешон и отвратителен иначе, чем Швейковы начальники, чем тот шляхетский «фюрерчик» Следзиньский.

Шранка пленные поляки окрестили Бомбовозом. Он такой же громоздкий, грохочущий, наглый и недосягаемый для расплаты, как те самолеты, что бомбили их в дни войны, и тогда почти безоружных. Когда он бил штрафника, криком поставив его stillgestanden[1], видно было: это далеко не все, на что способен и чего хочет этот… нечеловек по профессии. Когда он давеча вел по лагерной улице в комендатуру марокканца, как на поводу, захлестнув за шею скрученным веревкой полотнищем тюрбана, — по пистолету в руке и по усмешке видно было, что он охотно сделал бы с остриженной и какой-то странно светло-серой головой молодого смуглого африканца во французской форме. Сделал бы и сделает — только дай знак — этот двуногий резервуар ненависти и самоупоенного бездушия, лишь притаившихся до времени…

Из всех проходов между блоками на центральную улицу стекаются толпы людей. Песня!.. Большинство не понимают ее, так же как и Шранк. Это французы, арабы и негры из французских колониальных войск, голландцы, немного англичан, бельгийцы. Новички, что прибыли сюда на днях, не понимают не только слов этой песни, но и вообще не могут покуда уразуметь, к чему она и с какой такой радости. Однако раздаются в толпе и голоса:

— Браво, ребята! Да здравствуют штрафники!..

И слова эти цветами летят навстречу бескозыркам, пилоткам, непокрытым головам поющих.

А песня звучит, как никогда, может быть, не звучала, — назло неволе, назло ненавистному Бомбовозу!..

И уже не только в глазах у правофлангового, но и у других, едва заметно для тех, что стоят по обе стороны дороги, искрится горькая, гордая радость протеста и веры.

Правофланговый — запевала, и сильный голос его звенит задорно, как на свободе.

И самым прекрасным цветком из толпы летит прямо в сердце парня родное белорусское слово:

— Орел, Руневич! Молодец, Алесь!..

2
Перейти на страницу:

Похожие книги